Паралогии
Шрифт:
Помимо уже разбиравшихся новелл «Случаи» и «Вываливающиеся старухи», насилие/увечье находится в центре таких текстов, как «История дерущихся» (№ 11), «Суд Линча» (№ 18), «Что теперь продают в магазинах» (№ 22), «Машкин убил Кошкина» (№ 23), «Охотники» (№ 25), «Начало очень хорошего летнего дня (Симфония)» (№ 29), «Пакин и Ракукин» (№ 30).
К этому ряду примыкает и новелла «Встреча», хотя в ней никакого насилия не происходит:
Вот однажды один человек пошел на службу, да по дороге встретил другого человека, который, купив польский батон, направлялся к себе восвояси.
Вот, собственно, и все.
Смысл этой новеллы понятен только в сопоставлении с «насильственными» новеллами, где тоже происходит «встреча», которая неизбежноведет к насилию, как, например, в рассказе «Что теперь продают в магазинах», где встреча двух знакомых, Коратыгина и Тикакеева, завершается тем, что Тикакеев убивает Коратыгина самым большим огурцом из своей кошелки. Или же новелла «Машкин убил Кошкина», стилизованная под некий официальный протокол, в котором фигурируют «тов. Машкин» и «тов. Кошкин»: в ней драка и убийство вытекают из вполне невинной «встречи»: «Товарищ Кошкин танцевал вокруг товарища Кошкина». Совершенно аналогично
Показательный пример: в конце новеллы «История дерущихся» Алексей Алексеевич, избивший и изуродовавший Андрея Карловича, с удивлением замечает, что его оппонент убежал. Алексей Алексеевич «осмотрелся вокруг и, не видя Алексея Карловича, пошел его разыскивать». Если бы речь шла просто о драке, герой наслаждался бы победой, но речь идет именно о драке как о форме общения, и потому исчезновение «собеседника» удивляет Алексея Алексеевича, как разговор, прерванный на полуслове. Показательно, кстати, что Алексей Алексеевич «отделывает» Андрея Карловича своей вставной челюстью — то есть протезом одной из составляющих артикуляционного аппарата!
По логике «Случаев», не только всякая коммуникация в пределе своем предполагает насилие, но и всякое насилие коммуникативно. Насилие, в сущности, представляет самую доступную форму трансценденции:в насилии герой Хармса почти буквально «выходит из себя» — неизбежно обращаясь к другому, взаимодействуя с другим и как бы распространяя себя на Другого [343] ; естественно, что если эта экспансия «я» достаточно последовательна, то она приводит либо к вытеснению, либо, что чаще, к уничтожению Другого.
343
На это утверждение можно возразить примером из рассказа «Начало очень хорошего летнего дня (Симфония)»: «Некто Зубов разбежался и со всего маху двинулся головой об стенку». Казалось бы, здесь нет никакого объекта насилия, кроме самого персонажа, однако в контексте новеллы ясно, что таким образом этот Зубов участвует в коллективном действии, доказывая свою причастность коллективному празднику насилия, и, преодолевая границы «я» (разбиваясь о стену), сливается с коллективным телом.
Адекватность насилия коммуникации делает его принципиально беспричинным.Правда, Хармс иногда изображает поводдля насилия («Что теперь продают в магазинах», «Машкин убил Кошкина», «Охотники»), но при этом легко обходится и без него («История дерущихся», «Начало очень хорошего летнего дня», «Пакин и Ракукин»). В том случае, если у насилия есть повод, эффект явно превосходит по своим масштабам исходное событие — в пяти из девяти указанных новелл насилие завершается смертью одного из участников — из чего следует, что акт насилия у Хармса всегда избыточен и самодостаточен. Насилие безусловно экстатично, и, более того, этот экстаз часто передается от одного индивида другому («Суд Линча», «Охотники», «Начало очень хорошего летнего дня»). Насилие в «Случаях» предельно разнообразно по своим средствам, простираясь от многообразных форм избиения, членовредительства и убийства до психологических унижений и оскорбительных действий. Кроме того, оно практически универсально как «означающее»: в зависимости от контекста оно выражает раздражение («Что теперь продают в магазинах»), радость жизни («Начало очень хорошего летнего дня»), скорбь по погибшим товарищам («Охотники»); оно может удовлетворять страсти («Суд Линча») и разрешать интеллектуальные проблемы («Сонет»), Все эти качества безусловно сближают насилие с искусством — тоже беспричинным, универсальным по средствам и эмоциональным поводам и таким же экстатичным. Экстатичность, объединяющая насилие и искусство, особенно отчетливо подчеркнута в анекдоте про Пушкина, бросающего камни: «Иногда так разойдется, что стоит весь красный, руками машет, камнями кидается, просто ужас!»
Итак, насилие выступает в «Случаях» как « сборная» аллегория письма, поскольку оно оказывается и самой доступной (и почти беспроигрышной) формой трансценденции, и не менее общедоступным вариантом искусства. Здесь, вероятно, и кроется объяснение того, почему мотив насилия/увечья так уверенно вторгается как в «металитературную», так и в «трансцендентную» серию текстов внутри цикла.
Но чем насилие отличаетсяот литературы и сновидения? Что нового этот мотив добавляет к той аллегории письма, которую строит цикл Хармса в целом?
«Насильственные» новеллы цикла образуют характерные пары. «Встреча» дублирует «Что теперь продают в магазинах»; подробное описание беспричинной драки сближает «Историю дерущихся» с новеллой «Машкин убил Кошкина». Но наиболее значительными представляются две пары: «Суд Линча» и «Начало очень хорошего летнего дня (Симфония)», «Охотники» и «Пакин и Ракукин». Первая пара сосредоточена на экстатике коллективного насилия, вторая — на насилии индивидуальном и отчасти даже психологизированном. Показательно при этом, что «Начало очень хорошего летнего дня» и «Пакин и Ракукин» завершают весь цикл в целом.
В «Суде Линча» — три действующих лица: Петров, произносящий речь, «человек среднего роста», который начинает распрю из-за того, что Петров не хочет сказать, что именно он записал «к себе в книжечку», и толпа, которая сначала «принимает сторону человека среднего роста», а потом, когда Петров на коне спасается бегством, «за неимением другой жертвы хватает человека среднего роста и отрывает ему голову». В этой триаде чувствуется некая пародия на диалектику: исключительному Петрову (на коне, с невиданными проектами, да еще и пишущему что-то) противопоставлен средний «человек среднего роста»; толпа же функционирует как
344
Жирар Р.Насилие и священное / Пер. с фр. Г. Дашевского. М.: Новое литературное обозрение, 2000. С. 15, 22.
345
Girard Rene.Violence and the Sacred / Transl. by Patrick Gregory. Baltimore: John Hopkins University Press, 1977. P. 26. От редактора:Этой фразы нет в издании, по которому сделан русский перевод.
Ритуальный смысл насилия еще отчетливее проступает в новелле «Начало очень хорошего летнего дня». Жанровый подзаголовок «Симфония», указывающий на многоголосую гармонию, и концовка новеллы: «Таким образом начинался хороший летний день», — заключающая длинный ряд разнообразных актов насилия, надругательства, оскорблений, вовлекающих в происходящее множество людей, — наводят на интерпретацию о хармсовской иронии над литературными (Андрей Белый) или политическими (соцреализм) моделями гармонии. Однако такая интерпретация справедлива лишь отчасти. Радостная витальность жестов насилия и замкнутость нарратива (крестьянин Харитон появляется в начале и в конце цепной реакции надругательств над человеком) указывают на ритуальность этого коллективного спонтанного действа. Весьма соблазнительно прочитать рассказ в духе бахтинской теории карнавала, истолковав самоуничтожение «большого народного тела» как условие его возрождения для нового жизненного цикла — «хорошего летнего дня». Однако более уместной представляется параллель с описанными Марселем Моссом [346] ритуалами потлача — растраты, разрушения, казалось бы, бессмысленного жертвоприношения, которое, по интерпретации Жоржа Батая, предполагает символическую гарантию преумножения того, что было уничтожено. Батай сравнивает механизм потлача с механизмом банковского кредитования, только потлач гораздо «богаче» любого банка — он преумножает не только богатство, но и все, что «бесцельно» тратится и уничтожается. Как известно, Батай и искусство интерпретировал как одну из форм «потлача», словно бы оправдывая хармсовское восприятие описаний коллективных оргий насилия как аллегории письма: «С точки зрения растраты художественная продукция может быть разделена на две основные категории. Первую образуют произведения архитектуры, музыки и танца. Здесь искусство связано с растратой реальныхсредств, сил, материалов и т. п. <…> Вторую категорию представляют литература и театр в своих основных формах: они провоцируют страх и ужас путем символической репрезентации трагической утраты (деградации и смерти)…» [347] Поэзия же, по Батаю, воплощает утрату посредствомрастраты — поэт приносит в жертву слову себя самого, поэтому-то, по его мнению, верность поэтическому призванию лучше согласуется с позицией «отщепенца» и «отброса», чем с респектабельностью и конформизмом.
346
См.: Мосс М.Очерк о даре // Мосс М. Общество. Личность. Обмен. М.: Труды по социальной антропологии / Пер. с фр., послесл. и коммент. А. Б. Гофмана. М.: Восточная литература, РАН, 1996. Впервые опубликовано в 1924 году.
347
Bataille G.The Notion of Expenditure // Postmodernism: Critical Concepts / Ed. by Victor E. Taylor and Charles E. Winquist. L.; N.Y.: Routledge, 1998. Vol. 1. P. 4–5.
Если приложить модель потлача к новелле Хармса, то цепь жестов насилия и производит тот эффект растраты и избытка, который гарантирует «хорошесть» начинающегося летнего дня. Издевательства и насилие над индивидуальными телами становятся той ритуальной жертвой, которая обеспечивает процветание и витальную силу общества, как бы заряжая энергией сам ход жизни. Вновь, хотя и несколько по-другому, чем в «Суде Линча», насилие обеспечивает социальную гармонию, тем самым сближаясь с творчеством и, более того, замещаясобой искусство, традиционно понимаемое как средство гармонизации социума. Хармс словно бы показывает: насилие достигает того же эффекта, что и искусство, только быстрее и легче.