Паралогии
Шрифт:
С тематикой письма, адекватного точке «нечто», в которой сталкиваются время и пространство, связан третий «анегдот», в котором Пушкин констатирует остановку часов — то есть конец времени, — произнося вошедшее в поговорку: «Стоп машина». Следующие три анекдота варьируют мотивы увечья («Когда Пушкин сломал себе ноги…»), отвращения («При встрече с вонючими мужиками Пушкин кивал им головой и зажимал себе нос…») и, наконец, прямого насилия («Пушкин любил кидаться камнями»). Увечье и семантически близкое к нему насилие, как мы видели на примере «Сонета» и еще увидим на других примерах, синонимичны у Хармса «препятствию», то есть играют ту же метафизическую роль, что и письмо, и потому способны занимать его место. Примечательно, что и «Исторический эпизод», пародирующий советские попытки писать «старинным слогом» и тем самым указывающий на однозначно
Думается, то же значение, что увечье и насилие, приобретает у Хармса и отвращение — во всяком случае, такую интерпретацию предполагает сценка «Неудачный спектакль», в которой жест отвращения (рвота) и составляет существоспектакля. В то же время этот же жест «закрывает представление», иначе говоря, делает невозможной репрезентацию, замыкая творческий акт на самом себе, переводя его в «нулевую степень письма»:
Маленькая девочка.Папа просил передать вам всем, что театр закрывается. Нас всех тошнит!
Характерно, что сказатьэто может только «маленькая девочка», то есть не субъект творчества, а в контексте хармсовской ненависти к детям — вообще не субъект. Показательно, что и в анекдоте об отвращении Пушкина к «вонючим мужикам» единственное не-авторское слово тоже принадлежит не субъекту творчества — Пушкину, а «безмолвствующим» мужикам: «А вонючие мужики ломали свои шапки и говорили: „Это ничаво“».
Наконец, последний анекдот о Пушкине, падающем со стула в компании четырех сыновей-идиотов, как ни странно, также прочитывается как одна из комических аллегорий письма. М. Ямпольский, проанализировавший семантику падений у Хармса в третьей главе своей книги, указывает на то, что падение в «Случаях» всегда так или иначе соотнесено с категорией центра: «Оно свободно,потому что задается тяжестью самого тела, то есть чем-то имманентно присущим телу как понятию. И оно обусловленорасстоянием от некоего центра, к которому оно направлено» (с. 99). Клоунские падения Пушкина и сыновей, кажется, свидетельствуют об их чрезмерной приближенности к этому центру. Но, как помним, «Узлом Вселенной» — или же центром — является у Хармса «препятствие», «нечто», репрезентируемое письмом. Таким образом, последний анекдот прямо рифмуется с первым («Да никако ты писака!»): Пушкин падает и даже передает это свойство по наследству своим детям именно потому, что как субъект письма он максимально приближен к «центру». Это же объяснение вполне приложимо и к новелле «Пушкин и Гоголь» (1934), где через сцену проходят два непрерывно падающих и спотыкающихся друг о друга клоуна — Пушкин и Гоголь (при желании в этой новелле можно увидеть пародию на формалистическую теорию литературной эволюции).
Аналогичную «Анегдотам» комическую аллегорию всей хармсовской метафизики письма, взятой как целое, можно увидеть в новелле «Федя Давидович», помещенной Хармсом непосредственно перед «Анегдотами». Эта новелла выделяется среди других «случаев» своей подчеркнутой «правдоподобностью», линейностью и внешней сюжетной завершенностью. Однако неспособность Феди, засунувшего себе в рот кусок масла, говорить, невозможность для жены выйти в коридор за убежавшим Федей (неожиданно оказывается, что она голая — кажется, это неожиданность и для самой героини), тот факт, что Федин покупатель проживает за дверью с надписью «Вход категорически воспрещен», и, наконец, загадочный облик самого покупателя — «человека с бледно-зеленым лицом, одетого в длинный и рваный коричневый сюртук и в черные нанковые штаны, из которых торчали чисто вымытые босые ноги», описание комнаты «с окном, занавешенным газетной бумагой» и полкой, «на которой лежало неопределенно что», — все это наводит на мысль об аллегорическом значении сюжета.
Федино бегство из комнаты в этом контексте предполагает трансценденцию — выход в иное измерение. Вот почему жена не может последовать за Федей. А «покупатель» указывает на смерть (в сочетании с «бледно-зеленым лицом» даже чисто вымытые ноги вызывают ассоциацию с покойником) и на божество одновременно — недаром он именуется «хозяин» и вход к нему запрещен. Человек в сюртуке, по-видимому, и воплощает тот трансцендентный центр, к которому приносится ценность, украденная из мира. Важен и способ этой кражи: пряча масло в рот, Федя замещает им речь(когда у него во рту масло, он, конечно же, не может говорить) — что позволяет увидеть в этом жесте еще одну аллегорию письма [333] . Однако, вопреки ожиданиям, сам Федин «акт выноса» ни к чему не приводит: «низшая» ценность не обменивается на «высшую» (что, собственно, и должно было бы оправдывать трансценденцию), но разве что на отложенное обещание«высшей»:
333
«Для Введенского и для Хармса творческое событие было актом трансценденции, причем эстетическим значимым: акт трансценденции неотделим от написания текста, он совершается именно в процессе сочинения», — отмечает И. Кукулин («Рождение постмодернистского героя по дороге…», с. 76).
— За деньгами придешь завтра утром, — сказал хозяин.
— Ой, что вы! — вскричал Федя. — Мне ведь их сейчас нужно. И ведь полтора рубля всего…
— Пошел вон, — сухо сказал хозяин, и Федя на цыпочках выбежал из комнаты, аккуратно притворив за собой дверь.
«Трансценденция», разворачивающаяся в интерьере коммунальной квартиры и выражающаяся в продаже замещенной речи за обещание благодати, — явственно оборачивается жестоким пастишем: аллегория в этом случае выступает как способ разрушения«означаемого».
Сон / трансцендентное
«Федя Давидович» соединяет «литературные» «случаи» с теми новеллами, которые пристально исследуют саму возможность трансценденции, возможность выхода за пределы наличной реальности — как предполагается, происходящей в процессе письма. В таких новеллах в качестве центральной аллегории письма выступает либо сон,либо же выход за порог (предел).К этому ряду отнесем такие «случаи», как «Оптический обман» (№ 6), «Столяр Кушаков» (№ 8), «Сундук» (№ 9), «Случай с Петраковым» (№ 10), «Сон» (№ 12), «Молодой человек, удививший сторожа» (№ 14), «Потери» (№ 16) и «Сон дразнит человека» (№ 24).
Синонимичность сна выходу за порог обыденного мира достаточно очевидна в рассказах «Случай с Петраковым» и «Сон дразнит человека»: в обоих случаях герой может уснуть только за пределами пространства, предназначенного для сна, — вне кровати (Петраков) или вне квартиры (Марков). Сон, как и письмо, в полном соответствии с романтической традицией представляется Хармсом как выход за пределы.
Но куда именно этот выход ведет, что нового он открывает? В «Случаях» даются два, на первый взгляд, противоположных ответа на этот вопрос.
Первый ответ представлен новеллами «Оптический обман», «Столяр Кушаков» и «Сон». Второй — текстами «Сундук» и «Молодой человек, удививший сторожа». В «Оптическом обмане» выход за пределы понимается как выход за пределы видимого и, разумеется, предстает в сниженном, травестированном виде — Семену Семеновичу достаточно надеть очки, чтобы увидеть нечто новое. Это новое —угроза насилия:«Семен Семенович, надев очки, смотрит на сосну и видит: на сосне сидит мужик и показывает ему кулак». Разумеется, такая версия «трансценденции» явственно разочаровывает, именно поэтому «Семен Семенович не желает верить в это явление и считает это явление оптическим обманом».
В «Столяре Кушакове» выход за пределы осуществляется буквально — как выход из помещения на улицу. Но все попытки выйти из дома, а после — из аптеки на улицу, чтобы купить столярного клея, неизменно заканчиваются для Кушакова увечьями, синонимичными насилию. Кушаков, так же как и Семен Семенович, не желает признать неизбежность такого результата «трансценденции» — что объясняет серийное повторение одного и того же жеста в каждой из этих двух новелл (во второй — падение и покупка очередного пластыря). Но в «Столяре» возникает еще один важный эффект «трансценденции» — она оборачивается обезличиванием, в буквальном смысле, ведет к потере лица, к утрате «я»: Кушаков падал столько раз, что все лицо его заклеено пластырем, и потому «дома его не узнали и не пустили в квартиру».