Парамонов покупает теплоход
Шрифт:
Всех-то ему жалко, даже этих спекулянтов, а Аннушку не жалко? Как же мог, как смел сперва её прилучить, а сейчас отлучить?
Так ведь жалко и Маргариту Менар-Парамонову, которая хоть и рукаста, но редкостно порою безрука, беспомощна. Когда Емельян в командировке, у неё посуды скапливается столько, что по его приезде она всё сваливает в ванну и полощет при помощи душа. На тарелках, блюдцах, чашках от такого мытья сальные пятна, и Емельян перемывает каждое в отдельности. И неродную Валентину жалко Парамонову — с её аденоидным: «Ма-а, фруктиков…»
Глава пятая
— А вы, товарищ заместитель министра, поди, детей любите?
Заместитель министра воззрился поверх очков на этот
В министерстве он славился непреклонностью, считал, что его на козе не объедешь, — небольшой толстяк, увесистый, как свинцовая битка.
И вдруг захохотал, и литой живот заколыхался у него под жилеткой.
— Да кто ж их, чертей, не любят? — сказал, отсмеявшись и промокнув платком глаза.
— Дак подпишите, — велел ему Парамонов и протянул бумагу.
Впрочем, стоп, давайте-ка по порядку. Выше описано, как Емельян узнал из газет о фактах бесхозяйственности, выражающихся в том, что речные суда, списанные с главных линий по старости, но ещё годные, если подремонтировать, для добрых дел, гниют и ржавеют в затонах на его родимой Каме. И подумал тогда Емельян, что река Мурья, на берегах которой раскинулся Северостальск, только с недавних пор считается несудоходной, в стародавние же времена по ней не только гоняли плоты, но ходили баржи-плоскодонки с зерном и мануфактурой.
Эту мысль, как уже сказано, Парамонов отложил, но не забыл. Он возвращался к ней время от времени, являясь на бережок, куда водноспортивный комбинат «Парус» выходил забором и глухими задними стенами гаража и мастерских. Отсюда открывался не ахти какой вид. На противоположном берегу клонились друг к другу утратившие достоинство и колер домишки-кривулины, и не алела за покосившимися, с выщербленной резьбой, рамами знаменитая прежде герань, да и окна были заколочены крест-накрест. И тосковали у ворот лавочки по своим вечным зорким бабкам. Прежняя деревня Мурьёвка предназначалась на слом, там где-то рокотал бульдозер, неторопливо обеспечивая нулевой цикл будущим серийным комбинатским новостройкам. Но и здешняя сторона, на которой стоял Парамонов, покамест ничем не радовала глаз: громоздились вылизанные водой брёвна, останки былых лесосплавов, валялись ржавые бочки, и ни один рыболов не оживлял своей персоной унылый ландшафт. Теки. Мурья, беззубая старуха, кому ты нужна?
Однако когда Емельян стоял здесь, вминаясь подошвами в бурьянный и мусорный берег, всё равно ему было славно. Река ровно плыла перед ним и пахла, как все реки по утрам, арбузом, и озноб от её большого тела проникал под расстёгнутую рубаху. «Заплевали совсем, — злился Парамонов, но злость в нём была не бесплодна — азартна. — Ёлки же ваши размоталки, набережную-то выложили всего ничего, какой-нибудь километр, возле, конечно, горсовета — потёмкинская деревня! А какую здесь можно красу навести, если с толком руки приложить!.. Тут тебе и водная станция, байдарочки крылышками плещут, и ресторан-поплавок, беседки, газвода, мороженое крем-брюле, как в столице, и медленно, продлевая удовольствие, потрагивают его свёрнутыми в трубочку языками школьницы в белых передниках, долгоногие, как жеребята…» Так думал Парамонов, фантазёр и прожектёр, и руки у него чесались…
Вторичный импульс приложить эти жадные руки к речному делу в Северостальске возник по причине иного порядка.
Во время вечернего обхода Емельян услышал из тренерской музыку. Он слышал её здесь и раньше, ему нравилось, когда Татьяна Тимофеевна Рябцева заводила свой любимый романс.
«Уймитесь, волнения страсти, — доносился хоть громко, но как бы издали — из дали времени — неохватный голос Шаляпина, — усни, безнадёжное сердце! Я плачу, я стражду, душа истомилась в разлуке, я плачу, я стражду не выплакать горе в слезах!» Так, с медленной силой разрывая на части души тех, кто слышал его и мучился на этом свете, мучился на том свете властелин российской гармонии.
Татьяна Тимофеевна сидела, склоняясь к проигрывателю, утопив пальцы в тяжёлой смоляной гриве, и вдруг Парамонов увидел, что горючие слёзы текут и по её обычно бесстрастному сильному лицу и падают на вертящийся диск.
Она была резкая, была срывчивая, не стеснялась в выражениях — ведь и судьба не стеснялась с ней. И баловала (гремела после войны сибирская богиня по прыжкам в воду с вышки), и шпыняла, заставляя менять очертя голову как места прописки, так и мужей, о чём легенды ходили. Одного, к примеру, спутника жизни — он был её тренером, красавец и донжуан — вышвырнула вовсе не по причине донжуанства, но за то, что припёр из заграничных стран полный чемодан плащей болонья, модных тогда и дорогих в родных палестинах, и когда с частью партии отправился, подлец, на толкучий рынок, она остальные изрезала ножницами на мелкие кусочки да вдобавок хладнокровно выложила лоскутьями на полу лозунг «Пошёл вон».
Такова была Татьяна Рябцева, но слёз её никто никогда не видел, в том числе и Емельян. И тут не нашёл, что сказать, — стоял столбом.
— Ну, что стоите? — тряхнула она гривой норовисто, по-лошадиному, и всхрапнула, втягивая носом слёзы. — Утешайте, рыцарь.
А чем утешить, если не знаешь, по какой причине расстраивается хороший человек?
«Минует печальное время, мы снова обнимем друг друга, — раздувал меж тем свои мехи певец на пластинке, но поскрипывание иглы по стёртым дорожкам сообщало его интонации добрую стариковскую бывалость. — И страстно, и жарко забьётся воскресшее сердце… И страстно, и жа-арко с устами солью-утся… уста!»
— Дак я думаю, Фёдор Иванович вполне уместно утешил, — нашёлся тут Емельян. — К его выступлению ничего не могу добавить. Я чего, Татьяна Тимофеевна, зашёл-то? Я поздравить вас зашёл.
— С чем это? — Она покосилась круто вбок своим непроглядным цыганским глазом.
И он с ужасом подумал: «А правда, с чем?»
— В исполкоме я сегодня был. Вопрос-то ваш квартирный решается, решается. Значит, ага — близок к благополучному разрешению.
Говорил и думал: «Чего мелешь, Емеля-пентюх, колода бездушная, ты месяц как не касался животрепещущего этого вопроса, а его надо толкать ежедневно, чтобы он двигался, — беги завтра в исполком, в ножки падай председателю!»
— Какой вы, Парамонов, смешной сочинитель, — вздохнула проницательная женщина. — Все ваши хитрости — на поверхности. Хотите знать, отчего реву? Детишки растут — оттого. Растут и начинают узнавать горе. А я не могу им больше его причинять. Вот, — резанула ладонью по горлу, — напричиняла. И больше не хватает меня на это. Мне надо отчислять Гюзель Рахимбаеву. Надо. Помните, какая была год назад: тростинка. А за год какая вымахала и раздалась?
— Зачем отчислять-то — пусть ходит.
— Парамонов, побойтесь вы бога со своей добротой! Ей сейчас каждая тренировка — острый нож. Она уже не маленькая, она сравнивает себя с другими, они крутят двойное сальто с пируэтами, а она ничего не может, и я ничем не могу ей помочь. Южная кровь. Раннее созревание. Кто мог предвидеть?.. Нет, вру — это я обязана была предвидеть… А она гордая детишка. Я сегодня построила группу, и вдруг она прыгает в воду. Без разрешения. Должна я её наказать? Должна. А ведь она прыгнула, чтобы другие не видели, что она ревёт. Вот и я сижу реву.