Парамонов покупает теплоход
Шрифт:
…Ну а потом заместитель министра, в чью компетенцию входило решить парамоновский вопрос, отсмеялся, отпыхтел, отфукал и вдруг посерьёзнел:
— Слушай, — сказал он, привставая из-за стола, размером значительно больше теннисного. — Слушай, — сказал подозрительно, и шторы в его кабинете, просвечивающие снаружи оранжево-весело, посерели и словно пожухли. — А кто ты есть?
— Я-то? Я — директор.
— Чего ты директор?
— Дак ведь вот чего. — Парамонов ткнул пальцем в гриф своей бумаги, в красивую, с рисунком паруса ладьи, красную надпись: «Водноспортивный комплекс „Парус“ металлургического комбината имени В.Ф. Кормунина. Город Северостальск».
—
— Дак чья же?
— И на этом уровне ты, курицын сын, к нам обращаешься? — Заместитель министра сделался сизо-багров, и на крепком его черепе слабая седая поросль как бы засветилась неоном. Он подогревал себя, доводил до кипения, но гнев давался с трудом — разбойник заму министра нравился.
— А чо? — наивно удивился хулиган. Придурялся, жук, вне всякого сомнения.
— Почокай мне тут, почокай. Родом пермяк, что ли?
— По соседству.
— Солёны уши. Земляк — повезло тебе. Только для решения твоего вопроса… ишь, купец Иголкин выискался, теплоход ему подавай…
— Не мне — детям.
— Прикуси же ты язык, языкатый! Забыл, где находишься?
— В учреждении. Советского нашего государства.
— Повторяю. Для решения вашего вопроса необходимо ходатайство о передаче имущества с баланса нашего министерства на баланс вашего. Министерства — понятно? За подписью министра. Или заместителя. Всё понятно?
— А спросить можно? В ваше министерство как проехать?
— Нет, ты надо мной издеваешься. На троллейбусе! Леший его знает, на каком! Такси возьми, не разоришься, директор.
— А ещё спросить можно? Вы у себя долго будете?
Заместитель министра взялся за голову.
— Чо, убить меня надумал?.. В командировку уезжаю! В Будапешт! На конференцию! Ещё вопросы есть? Потом в отпуск! В Сочи! Потом меня, возможно, снимут с работы. За то, что я с такими, как ты, пройдами точу лясы. Вместо того, чтобы решать важнейшие народнохозяйственные проблемы.
— Дак, это, верно, потом. Мне ведь надо знать, сегодня долго ли будете. Чтобы бумагу-то притаранить на резолюцию.
Доведя, таким образом, ответственного работника до восторга, до изжоги и почти до микроинфаркта, Емельян отбыл в собственное министерство.
В теплоходное учреждение он возвратился через несколько часов, довольный, обессиленный от беготни по коридорам, напуганный совершённым в итоге отчаянным поступком, — ладно, никто не заметил, — голодный, как волк. Адресат добытой бумаги отбыл обедать. Емельян решил ждать напротив подъезда, высматривая, кто подкатывает в чёрных автомобилях. Присел на свободную скамейку под сенью тополя, сплошь обвешанного белыми мохнатыми гусеницами соцветий, достал припасённую с утра булку хлеба, двести граммов колбасы незнакомого сорта «Останкинская», и, сдувая с бутерброда назойливый тополиный пух, принялся за скромную командировочную трапезу.
И текла вокруг него, гомонила столица, колготилась, пестрела до головокружения. Шли в панамках староарбатские старушки, лелея ностальгию по снесённой и забытой Собачьей площадке — направлялись полдничать ломтиком торта «Пражский» в интеллигентное кафе «Прага». Упруго шагали тренированные ходоки и ездоки, жители далёкого микрорайона Тёплый Стан, на ходу читая новый роман Юлиана Семёнова: путь на службу и со службы занимал у них три с половиной часа, двадцать пять учётно-издательских листов печатного текста. Шли москвичи с улицы Гарибальди, с площади Хо Ши Мина, с улицы Вальтера Ульбрихта. Слышалась речь акающая и окающая, с украинским распевом и грузинским орлиным клёкотом, и протяжная, разливанная чешская речь, и вьетнамское щебетание, и каватины итальянцев с раскатами звонких согласных, и непостижимые удвоения, утроения, усемерения согласных глухих в мало кому понятном финском…
Москва, сердце огромной страны, была огромным открытым сердцем. Все со всеми непрестанно общались, друг другом интересовались, совали в чужие дела и личную жизнь добродушно-любопытные носы. Даже крепенькие московские воробьи пикировали на спинки лавок Александровского сада, кажется, в чаянии выяснить, отдыхает ли на лавке приезжий из Калуги или с Барбадоса и что он купил в ГУМе. Столица неизменно побуждала Емельяна Парамонова к большей общительности, нежели его природная.
С аппетитом откусив здоровенный кусок и вытянув изо рта очищенную второпях кожуру, Емельян обнаружил возле своих сандалет детскую задницу. Мальчуган лез под скамейку за закатившимся мячом. Парамонов ловко выковырнул мяч носком с другой стороны скамейки, вытащил мальца за лямки штанишек:
— Экий ты растеряйка-разбросайка, зовут-то как?
— Валентин, — представился столичный житель.
— Плавать умеешь?
— Учусь.
— Где учишься?
— В бассейне «Москва».
— Хороший бассейн. Сопли зимой были?
— Один раз.
— А зачем нам сопли? Небось пропускаешь бассейн-то?
— Когда бабушка уезжает.
— А куда уезжает?
— В экспедицию.
— Она у тебя что же, геолог?
— Она киноактриса.
Для такой ситуации Емельян разрешения не нашёл. Только нажал — пи-ип — увёртывающийся носишко и пасанул мяч, и киновнук устремился за ним, взбрасывая шершавые коленки.
Валентином его звали, и сопливился он один раз за зиму. А неродная Емельянова дочь Валентина то и дело трубила за стенкой в платок и по телефону гундосила, записывая, что задано на пропущенных уроках. Виноват перед ней Емельян — вроде и без вины, а виноват. Ей, когда съехались с Маргаритой, было шесть лет. Пять, когда начали встречаться. Когда по бульвару Красных Бойцов, по слепящему снегу шла навстречу Емельяну синеокая, пышная в груди и бёдрах и тонкозмеистая в талии Маргарита, то сама ослепляла и дурманила. Шла и вела за шарфик крохотную свою копию. Только с глазами волчонка. Этих детских глаз не замечал тогда Парамонов — вот в чём его вина. Валентина любила родного отца. Маргарита же, вспоминая его, церемонно говорила: «Этот инженеришка». Емельян никогда не видел его лица, только спину — когда тот навещал дочь. Видел слабую спину — мужчина и девочка шли, держась за руки, удалялись от песочницы, и за ними тянулись две цепочки сыпучих жёлтых следов, одинаково повёрнутых внутрь носками.
«Фруктиков принёс?» — спрашивала Емельяна неродная дочь, никак его не называя — ни папой, ни дядей, ни по имени-отчеству, никак. Он таскал эти фруктики, но однажды затеял объяснение с Маргаритой — урок, понимаешь, педагогики ей устроил: нельзя ребёнку совать лакомства отдельно от всех, эгоизм воспитывается. Маргарита ухом не довела — полировала ногти. Валентина, надо думать, слышала всё из-за стенки. Дома над рабочим столом Емельяна были прикноплены дорогие ему фотографии: он сам на старте велосипедной гонки… Он с ребятами из сборной России на пьедестале почёта — с закадычными, неразлучными — тесно стоят, едва уместились… Он в обнимку с олимпийским чемпионом: «Емельяну от Виктора. Помни нашу молодость и не забывай». В тот же день на всех фотографиях оказались выколоты глаза и лица исцарапаны да неузнаваемости. Как оказалось, школьным циркулем. Емельян растерялся. Маргарита Валентину выпорола.