Париж в августе. Убитый Моцарт
Шрифт:
— Я вернусь! — крикнула Пат, удивившись тому, как дрогнул ее голос.
Зазвучали свистки, они спешили разрезать по живому этих двух людей.
И поезд тронулся — неуловимый и непроницаемый.
Самое ужасное расставание — это когда отходит поезд, потому что до последней секунды еще можно прыгнуть на лестницу. Никто никогда не прыгает, но это всегда можно сделать. Пат смотрела, как Анри, неподвижный, отдалился на метр. Потом — на два. Он пошел рядом с ней, так близко, что она еще могла погладить его по волосам. Он побежал. Она крикнула:
— Я вернусь!
Потом
— Не нужно так плакать, мадемуазель, — сказал какой-то придурок.
Плантэн пошел к себе и надел свитер, потому что ему было очень холодно.
Ему стало плохо, он вывернул в раковину свои потроха, свою желчь, свои кишки, но, к счастью, сохранил сердце.
Затем он бросил взгляд на газовый кран. Он не сказал «нет». Возможно, он вернется к нему, когда-нибудь, если будет слишком тяжело.
Машинально он восстановил привычный порядок в квартире, собрал все картины и принадлежности художника и погрузил все эти фальшивые декорации в свою машину, чтобы вернуть хозяину. Потом, в 18.44 он поедет встречать жену с детьми на вокзал Монпарнас.
На кровати были чистые простыни, они больше не пахли прекрасной, незабываемой мелиссой.
Мамаша Пампин, сидевшая на своем коврике, как мешок с удобрениями, отступила, чтобы укрыться в своей комнатке.
— У него были глаза убийцы, — доверительно сообщила она мадам Флук через пять минут. — Я думала, он меня ударит.
Сидя за рулем, несмотря на шум возвращающегося в норму города, он воспользовался последней возможностью побыть в одиночестве. Сейчас ему придется разговаривать с художником, но он хороший парень, возможно, не будет очень много говорить. Главное — придется встретить жену и детей, выдержать их болтовню, вернуться в проклятую повседневную жизнь, замкнуться в себе, как в гробу, и больше оттуда не выходить.
Он крепко сжал руль, чтобы унять дрожь в руках. Он будет мужчиной. Стойким в беде. Ничего не показывать. Мужчина. Да, но как же ему надоело быть мужчиной неизвестно для чего! Мужчиной без женщины. Его женщина, настоящая его женщина едет в Лондон. Мертвая. Потому что она никогда не вернется, что-то в нем кричало об этом.
Пат умерла, и жизнь возвращалась к Плантэну икотой, с запашком несвежего рагу. И грязи.
Пат, моя любовь, исчезнувшая так же быстро, как появилась. «Ужасная» песня любви умчалась. Как человек с ампутированной рукой чувствует боль в этой руке, так он чувствовал боль по Патрисии.
Белый голубь сел на подоконник.
В соседней комнате семейство разбирало вещи с шумом мусорщиков, роющихся в помойке.
Голубь покосился круглым глазом, взлетел и больше уже никогда не возвращался. Он слишком много видел. Он был так стар. Он улетел умирать в одну из башен Нотр-Дам.
— Ты должен в понедельник уехать на Алье, — сказала Симона. — Ты ужасно выглядишь, ужасно! Ты никогда не был толстым, но я уверена, судя по твоему осунувшемуся лицу, что ты похудел килограммов на пять. Я читала в «Мари-Клэр», что нет ничего вреднее для организма, чем провести август в Париже.
Чтобы его оставили в относительном покое, он заявил, что он ослаб, выдохся, Симона забеспокоилась, и это подпортило ее радость от встречи с мужем.
Жильбер и Фернан, приступившие к дележке — преимущественно неравной — своих ракушек, ссорились. Вероника сидела около окна, выходящего во двор, сложив руки на коленях, казалось, очень заинтересованная колебаниями телевизионной антенны на доме напротив, отрешившаяся от этого шумного мира, безразличная к судьбе своих пластинок, которые братья раскидали в столовой.
Симона тронула Анри за локоть и прошептала:
— Я тебе сейчас все расскажу. Глупая история. Ну как же все это может быть глупо в таком возрасте! Глупо! Она завела на пляже любовную интрижку с восемнадцатилетним дурачком. И, конечно же: «Я его люблю, если я больше его не увижу, я умру». К счастью, он из Бордо. Они слишком далеко друг от друга, чтобы видеться.
Плантэн подошел к дочери и тоже стал смотреть на антенну напротив.
Воспользовавшись тем, что остальные члены семьи разошлись, он сказал очень тихо, старательно избегая взгляда Вероники:
— Скажи ему, чтобы он тебе писал. Каждый день. На адрес Гогая. Я его предупрежу.
Он проскользнул на кухню, а дочь изумленно смотрела вслед.
Было без пятнадцати восемь.
Жоржина на улице о’Зурс подцепила невероятно прыщавого араба.
Пьяненький Помпиду крепко держался за край стойки и беседовал сам с собой; подобно каким-то волшебным птицам, бились в его голове совершенно безумные мысли. Он никогда не пойдет на завод, в мастерскую, в контору, в магазин, никогда. Никогда не будет пользоваться социальным обеспечением, никогда не будет ждать своего литра благодеяний от Комитета по семейным пособиям.
Однажды вечером он исчезнет, как белый голубь.
Розенбаум пил анисовую настойку за встречу с Сивадюссом и Битуйу, вернувшимися днем: первый, загоревший, из Ляванду, второй — красный и шелушащийся в тех местах, где не был красным, — с Альп.
— Когда Ритон смывается отсюда?
— Я думаю, в понедельник. У него ужасно усталый вид.
— Вкалывать в августе в Париже — это не сахар. Нужно сыграть партишку завтра до его отъезда… В Ляванду была отличная погода! Что касается солнца — нет ничего лучше, чем Средиземное море!
— Послушайте его! Старина, я в Бриансоне за месяц не видел ни одной дождевой капли!
— Я ничего и не говорю! Но на побережье, извини меня, можно посмотреть не только на небо. Там есть еще задницы.
Битуйу раздраженно допил свой бокал.
— Знаем мы эти задницы с побережья. Консьержки или колбасницы с сиськами, обтянутыми махрушкой.
Розенбаум налил всем еще по одной.
Было восемь часов.
Гогай вошел в квартиру Плантэна.
— Его нет?
— Сейчас он прилег в своей комнате, — вздохнула Симона. — Он очень устал. Париж в августе — это убийственно. Я его больше не узнаю. Он ничего не говорит. Он очень странный. Хорошо, что в понедельник он уезжает. Зайдите к нему.