Парк забытых евреев
Шрифт:
Сама мысль о том, что Эстер за свою безопасность вынужденно (вынужденно ли?) могла заплатить любовью, доставляла Ицхаку нестерпимую боль. Поди проживи четыре года бок о бок с мужчиной и не согреши… Да и как ее осуждать – ведь он мог не вернуться с войны или мог похоронить ее без времени и жениться на другой. Сколько не вернулось! Война – всегда развод.
Что бы там ни было, он, Ицхак, примет это как небежность. Он скрепя сердце простит ее, никогда не упрекнет и ни о чем не напомнит. Это жнь нельзя начать сначала, а любовь – можно. Любовь – всегда начало… Вдруг протяжно заржала лошадь,
– Стой!
Возница натянул вожжи, телега жалобно заскрипела колесами и застыла. Откуда-то бурелома на обочину выпрыгнули вооруженные обрезами люди. Один них схватил под уздцы лошадь, а двое других подошли к грядкам телеги и приказали невозмутимо спокойному, видно, привыкшему к таким нападениям крестьянину и его попутчикам слезть.
– Кто такие? – обратился к вознице тот, кто только что держал под уздцы лошадь.
– Не знаю, – чистосердечно прнался мужичонка. – Попросили до лесничества довезти, я, дурень, и согласился.
– Взаправду дурень, – поддержал его незнакомец. – Не знаешь, кто просится, а в воз сажаешь. – И вдруг гаркнул: – Всех обыскать!
Обыск явно разочаровал налетчиков. Кроме паспортов, мешка непроданной картошки, завернутого в холстину сыра, смятых, как бы запотевших русских рублей, сантиметра да иголки с продетой ниткой, ничего найти не удалось.
– К кому едете? – по-домашнему, без всякой угрозы продолжал допрос старший, сняв с плеча обрез и поглаживая свободной рукой густую и непроницаемую, как и чаща, бороду.
– К Иеронимасу, к Гайдису, – ответила Э В наступившей тишине слышно было, как мочится лошадь.
– Зачем?
– В гости. Я жила у него во время войны.
Эстер боялась повредить своему благодетелю лишними объяснениями, медленно и тяжко подбирала слова. Изредка она бросала ободряющий взгляд на Ицхака: мол, все обойдется, никакой вины за нами нет. Малкин же смотрел на вековые деревья, подступавшие к самой обочине, на больших птиц, которых он видел впервые в жни, и, как все евреи во все времена, молил Всевышнего о чуде. Ну что стоит одной этих птах скосить глаз, увидеть его и Эстер, стремительно сниться, подцепить их своим острым и мощным клювом, оторвать от этой трижды проклятой земли, постоянно жаждущей крови, поднять в небеса и унести отсюда навсегда, навеки куда-нибудь на остров, где под шум волн на пустынном берегу можно спокойно вылать свои раны.
Бородач полистал их паспорта, глянул на фотокарточки, прострелил взглядом их лица и как бы между прочим спросил:
– А ты в войну где находился?
То был вопрос жни или смерти. Ответь Малкин, что в Красной Армии, в той самой, которая сейчас жестоко и неумолимо охотится за ними, развязка наступила бы тут же, на месте, и труп его сбросили бы в заваленную валежником канаву. Он хорошо понимал, что от ответа зависит не только его судьба, но и Э Единственное, чем Ицхак мог помочь себе и ей, было убедительное, труднооспоримое вранье. Надо бородачу и его помощникам как-то внушить, что его, Малкина, уже не раз на смерть гнали – в Каунасе, в Вилиямполе, а потом отправили в Германию, в концлагерь.
– В Германии, в концлагере, а оттуда на родину вернулся.
Лесовик испытующе глянул на него, похлопал по холке приунывшую, искусанную надоедливыми лесными мухами лошадь и коротко бросил:
– Кто вернулся, а кто еще нет. – Помолчал и добавил: – Но мы вернемся… Когда вернем ее…
Глаза его вспыхнули, губы сжались.
Все ждали его решения. Но бородач не спешил, подошел к своим соратникам, смачно уплетавшим ъятый у возницы сыр, и после недолгого совещания разрешил мужичонке катить дальше, а Ицхаку и Эстер велел следовать за ними.
Успевший оглянуться Малкин увидел, как возница быстро и истово осенил крестным знамением себя, потом гнедую, потом дорогу, потом чащу, в которой скрылись его попутчики.
В лесу было тихо и прохладно. Под ногами похрустывал валежник, и хруст его был домовитым и миротворным, предвещавшим как бы тепло и покой… Все шли молча, цепочкой, глядя себе под ноги, чтобы не провалиться в какую-нибудь яму.
Хотя вокруг и владычествовала тишина, какая, наверно, стояла только в первый день творения, она угнетала Малкина больше, чем грохот орудий. Он силился представить, куда и зачем их ведут, но от растерянности ничего путного не мог придумать. Ради того, чтобы пустить их в расход? Так это же можно было сделать сразу, на проселке, не утруждаясь. Ради того, чтобы им учинить суровое дознание? Так разве же неясно, что их свидетельства и гроша ломаного не стоят? Что может знать портной или домохозяйка? Может, их вздумали выменять на кого-то? Но кого они в обмен на двух несчастных евреев могут получить? Мешок картошки и тот за них не выклянчишь.
Как бы там ни было, если им и суждена погибель в этом бору, то он хотел бы пасть от пули первым. Пусть Эстер проживет хотя бы на миг дольше, чем он. Разве для любящих миг не вечность?
От немоты сводило скулы. Ицхаку хотелось заскулить, завыть, вполголоса запеть, но врожденная осторожность заставляла молчать. Молчание превращало его в дерево с бесчувственной корой вместо кожи, с гниловатым дуплом вместо сердца, с оставленной птицами кроной вместо головы, которой выпорхнули все мысли. Эстер шла впереди него, не оглядываясь, как бы чувствуя свою вину.
У обгорелой сосны они остановились. Бородач на короткое время исчез в чаще, но вскоре вернулся с сухопарым мужчиной в выцветшей довоенной офицерской форме, не вязавшейся с пенсне на тонком, с горбинкой носу. Он был без фуражки. Редкие русые волосы трепал залетный ветерок.
Помощники бородача подвели к нему Малкина.
– Профессия? – поправляя сползающее пенсне, спросил оф
– Портной! – не задумываясь выпалил Ицхак.
– Знаем мы этих портных, которые нам в сороковом иголки под ногти загоняли, – буркнул один охранников.
– Тебя никто не спрашивает! – одернул подчиненного мужчина в пенсне и снова обратился к Малкину: – Портные нам пока не нужны… А это кто? – ткнул он револьвером в Э
– Моя жена.
– Так-так. Помню, раньше, до войны, евреи к нам на дачу приезжали. Я с их детишками вместе в озере купался. Заплывешь, бывало, за камыши и только слышишь: «Авремке, назад!», «Мендке, мешугенер, назад!». Но сейчас не дачный сезон…
Разговорчивость офицера внушала надежду, и Малкин вцепился в нее, как дятел в ствол дерева…