Парк забытых евреев
Шрифт:
Гиршу Оленеву-Померанцу, видно, было больно все это вспоминать. Но то, что долгие годы пролежало под спудом и нагнаивалось, давно требовало выхода, гнойник набухал, еще немного, и к пораженной плоти прибавится и неисцелимо пораженная душа.
Правдивость Гирша Оленева-Померанца всегда подкупала Ицхака. Он ценил его распахнутость – в нем было что-то детское, незащищенное. Гирш Оленев-Померанц напоминал наспех раскрашенную мишень, в которой не было ни одного непростреленного места и которая как бы сама взывала к стрелку: «Пли! В меня невозможно промахнуться!»
Они кружили по Бернардинскому саду, как
– Люди – дураки, – заговорил он вдруг. – Боятся смерти. – Помолчал и добавил: – Бояться надо жни. А я ее никогда не боялся. Я все время хотел ее, как женщину. Я каждый день говорил ей: «Разденься и ложись в постель. Будем заниматься любовью с утра до вечера и с вечера до утра…» Я никогда не говорил: «Я устал, хватит, желаю от тебя освободиться. Пшла вон! К черту твои протухшие постели, твои дешевые ласки, твою обманчивую мишуру!» Мне всегда ее было мало. Даже в лагере я цеплялся за нее, как за подножку поезда. Только бы не сорваться, только бы попасть в тамбур, а уж оттуда снова на перины, в объятия, морду в шампанское… Ты вот, Ицхак, говорил о Боге. А можешь ли ты назвать лучшее, что Он создал?
– Не знаю.
– А я, так любивший житуху, так хватавший ее за титьки, знаю. По-моему, лучшее, что он создал, – это, только не наложи в штаны, смерть. Согласен?
– Как бы мне плохо ни было, я всегда голосовал за жнь.
– Напрасно. Смерть – так мне, Ицхак, кажется – справедливей. Нет бедных мертвых и богатых мертвых. Нет мертвых отцов, которые разлучают своих мертвых дочерей с их мертвыми мужьями, русские ли они, евреи ли, китайцы ли. Нет мертвых стукачей и тюремщиков, как нет мертвых мучеников и узников.
– Обе одинаково несправедливы. Ибо приговор вынесен до суда – он вестен заранее.
– И все-таки пожненное заключение хуже!
Гирш Оленев-Померанц ржавой пилкой голоса пилил морозный воздух. Вокруг, кроме них, никого не было.
С Кафедральной площади доносился басовитый звон колокола, который сзывал прихожан в с Старая, дышащая на ладан власть вернула его им в надежде на то, что они у Бога вымолят для нее еще годик-другой жни. Что этот колокол, подумал Малкин, по сравнению с тем несмолкаемым громом, который перекатывается по кровеносным сосудам Гирша Оленева-Померанца и разрывает его маленькое, съежившееся сердце, до которого никакой власти никогда не было никакого дела.
– Ты их потом нашел? – стараясь отвлечь Гирша Оленева-Померанца от мыслей о смерти, спросил Малкин.
– Кого? – не сразу сообразил флейтист.
Лицо у него было отрешенное, как будто застывшее на морозе.
– Лилю и Толика.
– Нет. Два года искал. Писал в Москву. Чуть ли не Сталину в Кремль. Я еще тогда в него, негодяя, верил… Ответ отовсюду был один и тот же: «Таковые не числятся». Во всей огромной стране не оказалось ни одного нужного мне Померанца и ни одной Адамишиной. Не было – и все. Улетучились, испарились. Отняла у меня Родина детей, как котят у кошки. О том, кто должен был вот-вот родиться, я вообще ничего не знаю. Слышал, как будто и второй – мальчик. Может, правда, а может, брехня.
– Больше не искал?
– Какой смысл? – Он потер
Поднялся в Он принялся швырять в лицо крупные хлопья снега, слепить глаза, заметать дорожки.
– Пора, Ицхак, домой. Синоптики к вечеру вьюгу обещают. И вообще парку евреев каюк.
– Парку – нет, а евреям – да, – горько усмехнулся Малкин. – Может, еще годик продержимся.
– Вряд ли. Надо будет весной торжественное закрытие устроить, письма по всему свету разослать – твоему тезке Ицхаку Шамиру в Израиль, Джорджу Бушу в Америку, Франсуа Миттерану во Францию, Маргарет Тэтчер в Англию. – Гирш Оленев-Померанц вдруг замурлыкал: – «Без женщин жить нельзя на свете, нет. Вы наши звезды, как сказал поэт…» Горбач со своей Раисой сам, без всякого приглашения примчится. Михаил Сергеич как-никак нашему брату ворота к счастью открыл. Во всех странах, кроме собственной. Я договорюсь со своими корешами, сколотим оркестрик, начнем, естественно, с «Хатиквы», потом для равновесия сбацаем «Союз нерушимый» и на десерт «О Литва, отчна наша…», как говорится, с заделом, а потом грянем что-нибудь нашего детства. Со всего мира съедутся репортеры, будут вести прямой репортаж на свои страны… Как же – закрывается единственный в мире парк ненужных евреев! Уверяю тебя: успех будет грандиозный. Мы станем на один вечер героями всей планеты! Хотя что я тебе объясняю, говорят, ты уже стал кинозвездой.
– Откуда ты знаешь? – насупился Малкин.
– Смешной вопрос. Евреи обо всем узнают первыми и забывают о том, что узнали, последними… И еще кое о чем я прознал. У тебя, старина, не дом, а винный погреб. Это правда?
Малкин сконфузился.
– Сам в рот не берешь, а чаевые всю жнь принимал только в виде отборных коньяков… Для кого, скопидом, их приберегаешь?
– Для гостей.
– Брось заливать! Какие в нашем возрасте гости? Кончились хозяева, кончились и гости. Или ты еще кого-нибудь ждешь?
– Никого не жду, – сдался Ицхак.
– Тогда пошли к тебе!.. Не бойся, все не выпьем…
Гирш Оленев-Померанц пил на удивление мало и неохотно, пригубливал, смаковал, как дегустатор, и неотрывно смотрел на противоположную голую стену, к которой был прислонен облупившийся «Зингер» и на которой рядом с вальяжным маршалом Рокоссовским и самодовольным, пышущим ученостью и здоровьем Бецалелем Минесом, парижанином, висела цветная фотография, ображавшая Иерусалим – площадь возле Стены Плача, запруженную солдатами в белых вязаных кипах.
– Иерусалим, – держа на весу рюмку, хрипло пронес флейтист. – Какие ребята, а?
– Ничего не скажешь – орлы, – буркнул Малкин.
По тому, как вел себя Гирш Оленев-Померанц, по его дремучим, полным недосказанностей и намеков разговорам, по непривычному равнодушию к спиртному Ицхак понимал, что тот не спешит выкладывать самое важное. Он терялся в догадках, однако ничего путного ему не приходило в голову. Ясно было одно: у Гирша Оленева-Померанца вызревало – а может быть, уже вызрело – какое-то трудное решение, о котором он Ицхаку сегодня и поведает.