Парк забытых евреев
Шрифт:
– Это я, Малкин. Узнаешь?
Ни вздоха, ни стона. Только жевание губ, на которых запеклись какие-то сокровенные, перезревшие слова.
– Привет тебе от всей команды, – беспомощно, тупо промолвил Ицхак. – От Гирша и Натана.
Моше Гершензон зашевелился, перевел оскопленный недугом взгляд с игральной кости, сулившей ему сокрушительный проигрыш, на Малкина и скорее чрева, чем горла, выдохнул:
– Э-э-э… Иц…
– Да, да, Ицхак!.. – обрадовался Малкин.
Открылась дверь, вошла Аста со шприцем, подошла к койке, задрала умирающему пижаму и заученно воткнула иглу.
Морфий! Ицхак от догадки покрылся холодным потом.
Лекарство,
– Понятно, понятно, – приговаривал Ицхак, поощряя его усилия.
Но зубной техник мычал, как глухонемой, и его мычания, мелкой сечки его слов, огрызков и жмыха его мыслей Малкин постепенно выстраивал что-то цельное, разумное, прощальное.
Еще при первом посещении, осенью, Моше Гершензон просил Ицхака в случае смерти уведомить Счастливчика Изю, подробно описал место, где хранятся погребальные деньги, – третья полка домашней, шестой том сочинений Ленина (Ленина он держал не для собственного пользования, а для отвода глаз), страницы от четырнадцатой до двухсот пятидесятой, каждая купюра – четвертак. Не делал он секрета и того, куда спрятал письма сына – верхний правый ящик письменного стола, конторский скоросшиватель с пометкой «Взносы членов первичной органации ДОСААФ».
Питая еще в душе робкие надежды на выздоровление, Моше Гершензон с улыбкой делил свое имущество – предлагал устроить для бедных и нуждающихся своеобразный день открытых дверей: пусть каждый возьмет то, что ему нужно, – посуду, столы и стулья, румынские занавески, простыни, одеяла, люстру, ночники, коврики, траченные молью, шкафчики, книги, полотенца, махровые халаты… Весь свой гардероб он велел подарить городскому сумасшедшему Хаимке, а сервы отдать в столовую ветеранов войны и труда, в которую он последние годы хаживал питаться по удешевленным ценам, – пусть орденоносцы хлебают чай и вспоминают его, грешника, добрым словом.
Была у Моше Гершензона и одна особая просьба, огорошившая Ицхака, – отнести оставшиеся от проводов деньги родственникам Брониславы Жовтис, а также предложить им старенький «Москвич». Что с того, что они сексоты и фискалы, – пусть простят его и не плюют на его могилу.
Малкина сперва забавляла его веселая и нагловатая щедрость, его напускная забота о ближних – выпишется больницы и всем фигу покажет. Но чем дальше, тем больше Ицхак убеждался, что за бравадой, за всеми этими шуточками-прибауточками кроется что-то серьезное и твердо решенное.
Во всех наставлениях зубного техника, то смешивших, то пугавших Малкина, была одна удивительная странность: в них он никогда не упоминал о сыне – Счастливчике Изе. Моше Гершензон ни разу не обмолвился и о письмах, которые он с такой гордостью читал им в Бернардинском саду.
За окном медленно и вяло приближался короткий февральский полдень. Моше Гершензон тихо постанывал, что-то бормотал, не заботясь о смысле.
В палату просунула голову санитарка с подносом.
– Исты будете?
– Спасибо, – ответил за умирающего Ицхак. – Сыты.
Запах картофельного пюре, лапши, говядины. Малкин подошел к койке, приподнял голову Моше Гершензона, взбил подушку. Голова зубного техника была легкой, как охапка сухого июньского сена. На виске слабо пульсировала одинокая жилка – она поклевывала желтый покров кожи, под которой с упорством саранчи откладывала свои прожорливые
У Малкина не было сил ни оставаться, ни уходить.
Что за проклятая доля – быть душеприказчиком тех, кто моложе тебя и прочней сколочен. Господи, зачем ты караешь меня не только собственными, но и чужими бедами? У меня ведь их, своих, хоть пруд пруди! Кому исповедуюсь, кому пожалуюсь, когда пробьет мой час? Липе в Бернардинском саду? Застывшему от стужи воробышку на скамейке? Не потому ли ты даровал мне долголетие, что для меня никогда не существовало и поныне не существует ни чужих бед, ни чужих горестей? Не потому ли, что я никогда не пытался обрядиться в золото и тщеславие, прикрыть свою наготу, свои язвы и раны хитростью и вероломством? Не потому ли, что я – только не карай меня за мою гордыню – одновременно маленький человечек и все человечество? Ведь без каждого нас оно сирота. Не так ли? Малкин нанывал одну мысль на другую и, стыдясь своей торопливости, поглядывал на часы. Сиди, не сиди – ничего не высидишь.
Он встал и, поклонившись койке, покрытой серой простыней, как открытому гробу, выскользнул палаты. По коридору сновали беспечные, защищенные своей молодостью от всех напастей сестры в белых кокошниках, – под которых полузабытыми соблазнами струились роскошные волосы.
Через три дня, получив телеграмму Малкина, заверенную Мотеюнасом, прилетел Тель-Авива Счастливчик Изя. Вместе с ним прибыла его жена, высокая египетская еврейка, не говорившая ни на одном языке, кроме иврита и арабского. Статная, тонкорукая, она была вся, как перелетная птица, окольцована перстнями и браслетами. Большие серебряные серьги как бы приковывали ее ушки к ящной, немного диковатой голове.
– Ицхак Бен Моше, – представился гость. – Моя жена Варда.
– Ваш тезка. Портной Ицхак Малкин.
Счастливчик Изя перевел жене только фамилию.
– Командуйте парадом! – буркнул гость, ставший на родине праотцов общедоступного Гершензона благозвучным, как звук лютни, Бен Моше. – Куда поедем? Надеюсь, не сразу на кладбище. – Он был деловит и напорист. – Надо бы умыться, переодеться, отдохнуть.
– Поедем к вам.
– К нам?
Малкина смутил вопрос гостя, но он не выдал своего смущения. Ицхак нашел такси, сам сел впереди, а Бен Моше и Варда устроились на заднем сиденье.
– Адрес? – проворчал таксист.
Ицхак не торопился называть улицу, выжидал, когда ее назовет Счастливчик Изя, но гость сделал вид, будто не расслышал.
– Может, наконец скажете, куда ехать? – возмутился рулевой.
– Магазин «Меркурий», – слукавил Малкин. Он не стал злить ни водителя, ни равнодушного к назревающей перепалке Бен Моше.
Вот это да! Приехал на похороны отца и не знает, где он живет. Наверно, забыл. Немудрено – прошло почти что два десятилетия.
Варда куталась в короткую, до колен, шубку, прижималась к мужу и, глядя на хлопья кружившегося в воздухе снега, простодушно восторгалась:
– Шелег! (Снег!) Яфэ меод! (Потрясающе!) Настроение у нее было отнюдь не похоронным. Она никогда в глаза не видела ни Моше Гершензона, ни снега, ни этого по-варварски хмурого города без открытого неба и тепла и, должно быть, испытывала волнение первооткрывательницы.
Было скользко. Водитель осторожно вел машину по наледи, подержанную «Волгу» то и дело заносило в сторону, Варда подчеркнуто громко вскрикивала от неожиданности, Бен Моше успокаивал ее, чмокая с вышколенной нежностью в щеку.