Парни
Шрифт:
На маленькой полянке, ухватившись за ствол осокоря, стояла Сиротина, готовая вспорхнуть сию же минуту. Лицо ее, раскрасневшееся от возбужденья, прильнуло к коре дерева. А с другой стороны осокоря, распластав на толстом теле его свои руки, старался поймать Сиротину Костька Неустроев. Он тщетно пытался ухватить ее за косу или прищемить к дереву пальцы рук своими ладонями, — она вырывалась; и так они бегали около дерева, тяжело дыша, усталые. Костька был в трусах и майке, а у Сиротиной спала косынка с головы, черная коса разметалась вдаль спины, две сорванные пуговки на платье позволяли видеть линию выреза ее девичьей груди, высокой и розовой. И конечно, видно было Грише, что не достигает Сиротину Неустроев не потому, что не может; но что время еще для этого не приспело. Так длилось
Мозгун шарахнулся в сторону, прикрыл лицо руками и опустился в траву.
Глава XIX
«МИЛАЯ МАМОЧКА»
Неустроев потом не вернулся к компании. Не видно было и Сиротиной. Это всем бросилось в глаза. Пождали их, пождали — так и пришлось уехать без них. Невеселое было возвращенье. Мозгун всю дорогу не сказал ни слова, и оттого девицы озадаченно и хитро молчали. Только Иван буйствовал да Вандервельде пробовал юродствовать, но ничего из этого не получилось.
Костька пешком проводил свою спутницу, раньше всех пришел в барак и сперва не находил себе места от волнения. В бараке никого не было. Он ложился на койку, опять вскакивал с нее, рылся в газетах, спрятанных под тюфяком, потом брал бумаги какие-то из-под подушки, пробовал их читать, бросал, зарывался под одеяло и опять вскакивал. Потом он полез под подушку Мозгуна, вынул оттуда бумажки, прочитал их и бросил. Так же он осмотрел у Переходникова. Вдруг взгляд его остановился на торчащих из-под тюфяка Шелкова книгах. Он откинул тюфяк и нашел под ним три тома «Графа Монте-Кристо». Он взял его и стал перелистывать. Из одного тома выпал конверт, адресованный гражданке Шелковой в город Арзамас — матери Владимира Шелкова. Конверт был заштампован и разорван. Неустроев поглядел на дверь пугливо, закрыт ее изнутри, потом посмотрел в окно, в сторону эстакады, и вынул письмо из конверта. Там был большой лист бумаги, исписанный рукою Шелкова:
«Милая моя мамочка!
Здравствуй тысячу раз. Целую тебя, мамочка, и поздравляю с наступающим Троицыным днем. И желаю тебе от Господа Бога доброго здоровья и всякого в делах твоих благополучия. Скоро у вас радость — хоть пирога поедите да послушаете звон, а мне все одна и та же линия — штурмуй прорыв, догоняй темпы и всякая такая история, от которой никуда не провалишься, — такое время. Милая мамочка, пригласи на пирог в торжественный этот день Симочку, и пускай мой любимый цветок — белую черемуху, которую ты для меня всегда срезала, когда я в церковь уходил, возьмет себе, положит на столик и целый день без отрыву вспоминает меня.
Мама, ты приглядывай за ней, чтоб она ни с кем не гуляла и вообще. Милая мамочка, твое письмо я получил и так был ему рад, что думал — хожу по воздуху. Ты мне пишешь, чтобы я приобрел чесанки, я их приобрел, мне выдали как ударнику. Посланная тобою справка насчет того, что ты в кино на рояле играешь и, значит, трудовой элемент из интеллигенток, а не какая-нибудь, мне не пригодилась; я за нее тебя очень благодарю, но на курсы техника я и так принят — без справки. Из нас каждый где-нибудь вечером учится, потому что тут много курсов и школ пооткрыли, но важно, конечно, не ихнее ученье, а бумажка. И сейчас я курсант и не знаю, хожу ли я по земле или по воздуху: уж очень это все обрадовало меня. Милая мамочка, спорить я с тобой не буду, но советую тебе: в коммуну ты вступай первая. Хоть ты в колхозе ничего не будешь делать, но вступай. Поднимется твоя репутация, и тогда я смело буду говорить: сын колхозницы, а сейчас, коли спросят, кто родители, — отвечаю: служащие; а это очень неприятно. Конечно, вот я живу в коммуне, у нас общая еда и вообще общие расходы и приходы, но разве, ежели бы время было другое, я бы пошел в коммуну? Наплевал бы я на коммуну, а сейчас приходится. Ах, мамочка, ежели бы время было другое, разве бы я стал состоять в комсомоле, разве бы я стал жить с этими чрезвычайно необразованными людьми, которые считают себя умнее каждого интеллигента
Прощай, милая, дорогая, неоцененная, единственная моя мамочка!
Мамочка, дальше ты не читай: это все дальше приписано для Симочки, и прошу тебя в мои интимные секреты не заглядывать и передать этот клочок письма Симочке.
Симочка, это для тебя.
Душечка моя Симочка!
Я тебе опять напоминаю и говорю, погоди, не приезжай ко мне, это вовсе неудобно: нам даже жить негде будет, я сам живу в бараке, и вот когда кончу курсы и пустят завод, — потерпи, это недолго: через три-четыре месяца, — ты тогда приедешь, и мы поженимся. А сейчас тебе в эту обстановку никак нельзя: грязь, грубые люди и вообще развращенье. А мамаше своей скажи, что пожить тебе всего несколько месяцев в городе Арзамасе, пусть она это поймет и служить тебя не торопит. Ты только успела кончить девятилетку и можешь отдохнуть. Прижимаю тебя к сердцу, жди, когда кончу курсы…
В этом месте я поцеловал, поцелуй и ты.
До скорого свиданья, до скорого свиданья, до скорого свиданья. Твой, твой, твой вековечный Вольдемар.
Автозавод. Май 1931 г.».
Неустроев сложил письмо вместе с конвертом вдвое и спрятал в свою записную книжку.
Глава XX
СИМОЧКА ВСЕ-ТАКИ ПРИЕХАЛА
А приехала она как раз к вечеру этого же дня.
После ужина Шелков поймал Неустроева на площадке промрайона, запыхавшись, и стал умолять:
— Войди в отчаянное положение. Ты как член совета и коммуны и вообще порядочный. А ведь она моя невеста, невеста члена коммуны. Ни крова, ни пищи, ни родни. Она барышня удивительная, деликатная такая, из городишка, из-под крыла матери родной — и сразу сюда. Мы с ней еще на школьной скамье сдружились. Вот теперь стоит там на шоссе, где автобус останавливается, с корзиночкой. Куда ее пристроить? Ты найдешь, ты все можешь, только на тебя надежда.
Неустроев с охотой отправился к автобусной остановке и увидал там стоящую с корзиночкой барышню в горжетке. Она сосредоточенно и пугливо глядела в сторону завода.
Когда Неустроев подошел к ней, она приободрилась, поправила без нужды горжетку и сказала нараспев:
— Ах, в вас что-то такое знакомое. Вы не жили в Арзамасе?
— Я тамошний уроженец, — ответил Неустроев. — Когда мой отец жил с семьей в этом грязном, прозванном Окуровом городишке, ваш дом против нашего приходился. И от ваших акаций лист осенью падал прямо к нашему парадному.
— Боже, боже, какая встреча! — всплеснула девушка руками. — Я помню очень хорошо вас: вы ходили в школу, и ранец из моржовой кожи за плечами. Неужто это вы? «Отсветили огни, облетели цветы, снята маска и смыты румяна».
Она ухватила его за рукав и начала перебирать имена тех, кто жил на той улице. Неустроев смутно помнил знакомых раннего своего детства, поэтому отвечал невнятным бормотанием. Он не понимал восторгов девушки и морщил нос. Это всегда с ним случалось при неприятностях.
— Ну, ты иди себе, успокойся на сто процентов, — сказал он Шелкову, который стоял за столбом. — В клубе, что ли, ее устроить пока? Вы что, собственно говоря, умеете?
— Я музыкой занималась. У меня призванье, но мать, — девушка вздохнула, — уговорила меня окончить курсы Швейпрома по кройке и шитью мужского белья. Стала сама кроить, но здесь я не хочу закройщицей. Ой, как вспомню этот ассортимент швейных изделий, названья деталей одежд — тошнит. Туаль-де-нор, зефир, лионез — одни эти звуки стали мне противны, я слышать их не могу.