Парни
Шрифт:
— Давненько не наведывался, молодец хороший, большевик удалой! Опять отличился ты, в газетах пишут. Смотри, как раз до комиссара допрешь.
Он отодвинулся, давая на чурбане место Костьке, но этот не сел с ним рядом. Костька положил хомут на хомут, трюкнулся на них и ответил:
— Брось балагурить, отец, я к тебе с серьезным разговором.
Михеич сочно сплюнул и весело рассмеялся.
— Погляжу вот я на тебя и все думаю, что бы ты мог из себя значить; никак в толк не возьму. Вот Шелкова выгнал, яко врага и супостата. Ладно. А толк какой?
— А
Отец вдруг затряс бородой и цигарку с огнем в руке раздавил.
— Какой вы, братец мой, народ кровожадный! Все бы вам под каждого подкапываться и кровь людскую лопать. А ты от Шелкова чем отличен, скажи на милость? Тем, что у него мать негой повита и жизни не нюхала лихой, а отец твой все изошел и в каждом деле мастер? Но отец твой, помни, был не пятая нога собаке. Не ярись, других не тесни, сам из того же теста.
— Брось, говорю, бормотать на старый лад новые погудки.
— Вас, сопляков, обуздывать надо. Гоже тебе будет, как я пойду вот да скажу: так и так, такой-то — шкурник и образованьице имеет немалое, словом — пролетарию не свой браг.
— Не пойдешь, — ответил сын твердо. — Торгаши все трусы. Жертвенности в вас никогда не бывало.
— А вот взбредет мне в голову, и пойду. Мне жить немного осталось. А вам, дуракам, жить надо много. Вы еще не жили, вы кисли.
— Ты про паюсную икру еще не говорил да про свободную торговлю; отговорись зараз, я подожду, — ответил спокойно сын.
— Одно и утешенье, — стал говорить отец тише, — нет хлеба, случится, на заводе, а мне радостно; балка обрушилась, задавила семейного человека, а я думаю: маловато задавило; отравились рыбой в столовой, а у меня одна мысль: жалко, что не все сразу. Истинный господь, и на душе просветление.
— Ты, кажется, умнее стал.
— Мы в твои лета не гноили ног в воде, не сидели в бараках, воблой не давились. Всего было по горло. И ум умели скопить.
— Ты, видно, забыл, отец, как вас, умных да богатых, японец, — а всей земли у него с наш район, — шлепнул.
Сын захохотал.
— Что ж японец! Японец — он обнаковенный народишко. Стульев, говорят, и то в комнатах не имеет и обедает на полу. Тьфу, прости господи, сказал тоже! А вся причина в том была — несогласие в правителях заключалось наших. Раздор.
— Потом немец шлепнул, — пытал Михеича сын.
— Опять же большевики тому виной. Опять виной несогласие в русском народе. Иначе наших белых генералов ничем бы немец не пронял.
— А большевики и немца прогнали, и белых генералов прогнали, и профессоров-министров прогнали, а заводы построили так, что все их боятся. Подумай только, большевики-то — чей это народ-от? Чье это ученье-то?
— Не русского народа это ученье. Русский народ, кроме Христа-спасителя да Пресвятой Троицы, ни в кого не верит.
— Первый раз мы показали миру гнев, мощь, ум и натуру.
Отец молча глядел на Оку, ноздри его краснели. Солнце пучилось на открытом небе. Очень сильно припекало.
— Пишешь
— Нет, — ответил сын. — Бестолковое и опасное это дело.
— А деньги шлешь?
— Деньги аккуратно высылаю. Я вот что хотел тебе сказать, отец: очень ты бузлив и неосторожен. Послушаешь тебя, так подумаешь — вот коренная контра; а эта контра просто от старческой глупости. Ругаться, брюзжать, нарваться на скандал. Ты брось это. Будь тише воды, ниже травы: и тебе польза, и мне не худо.
— Разве что слышно? — пугливо спросил отец.
— Слышно ли, нет ли, должен знать, в какую пору мы живем и чем все дышим. Когда воюют, не разбираются, прав ты или нет, но коли в стане противника увидят, — стало быть, враг. Брось ты эту манеру болтать о политике. Не твое дело. Неумен ты для этого, необразован, неопытен. Попросту говоря, непригоден. Вот как-то раз Переходников Ванька, мой товарищ по бригаде, вспоминал свое поступление на завод и расписывал при всех, как его обманывал подрядчик. По всем приметам — ты. Ладно, у нас фамилии разные, а то бы капут. Вообще будь ты умнее!
Отец вскочил как ужаленный.
— Ах, вон когда тебя забрало! Вон когда! Так ты возьми да отрекись от меня через газеты. Разоблачи и мать больную и меня предай. Очень, очень выслужишься. Э, молодежь, революционеров корчат из себя, а только и глядят, где бы по мелочи сподличать. Хваленый энтузиазм! Пропиши в газету, ты маштак на это, пропиши. Фамилии, говоришь, разные? Значит, завел себе другую? Ловко! Да этак и я на тебе могу поднашить-ся, хе-хе. Явиться и сказать: так и так, я, торгаш и подрядчик, паук, эксплуататор, кулак и чуждый элемент старого прижима, перехожу, мол, на вашу сторону в полной памяти и свежем рассудке, а в доказательство сего сына предаю. Поверят? Я думаю, поверят. Ведь сына — единственного, как Исаака праотец Авраам. Не вынудить ли мне на старости лет? То все от отцов отрекаются да от матерей, а тут — наоборот. Вот удивленье бы было!
— Больно смеешься ты невесело. Я тебе серьезно говорю, отец! Скоро вот я в партию поступать стану.
— Это для чего? Ведь ты комсомол.
— Не твоего ума дело. Вот и начнутся расспросы да допросы. А ты самый яркий свидетель моей «невыдержанности». Всех свидетелей моего прошлого я мало-помалу удаляю. Этот Шелков, кажется, знал тебя, отец?
— Мальчишкой был, когда дом наш в Арзамасе стоял. Как будто он меня много раз видел. Но фамилию-то он нашу не знал.
— А здесь?
— Не встречались.
— Ну вот видишь. А могли бы встретиться. Уехал бы в Арзамас к матери ты: денег хватит моих. Скоро я должен начальником строительного участка быть.
— Меньше не миришься?
— Нет, начальником. Сталкиваться с тобой доведется. Подводы, то-сё, — ну как спектакли разыгрывать при людях? Очень это мерзко.
— Так, ну а дальше, стало быть, что же? Проводником генеральной линии станешь? Никаких большевистских дел не понимаю я. Не благословляю я тебя на это.
— Я знаю.
— Не советую.