Партизаны. Книга 2. Сыновья уходят в бой
Шрифт:
Не задумывался раньше и не замечал, что теперь он не такой, каким был, когда только начал ходить на операции. Или он просто устал? Устанешь, когда тебя во всякую щель суют, а потом даже не ценят, что ты везде готов… Волжак и все они… Да ведь Толе шестнадцать, всего лишь шестнадцать! Забыли, наверное. Обрадовались, что сам захотел быть, как все… Хотел, конечно, но обидно, если даже не помнят, что тебе шестнадцать. Этот Волжак…
Когда неспавшего Толю стали будить, поднимать на пост, он объявил: тошнит, живот болит.
Со
Толя вышел на крыльцо и взялся выдавливать из себя рвоту. Старался до слез. И правда, легче стало. Не в желудке – на душе. Застенчиков прошагал мимо, он будто и не видел, как плохо Толе. Толя вернулся в караульное помещение, лег на солому. Уснуть не мог. Все слушал. Снова меняют часовых. И, конечно, обязательный вопрос: почему на два часа раньше? Корзун заболел… И ничего, верят. А хорошо, когда ты больной. Под утро Толя объявил: прошло. И отправился на пост.
Пост. Это теперь такое же обычное и обязательное занятие, как спать или есть. И совсем не странное. Неужели было или будет время, когда жизнь (свою и друзей) не надо будет стеречь, как стережет недоверчивая баба на вокзале свои узлы? Лег спать и спи, зная, что завтра проснешься.
Прислонившись к стене бани, которая вынесена далеко за деревню, Толя смотрит то на пустынную дорогу, уводящую к Зубаревке и в лагерь, то на обожженный осенью лес, то на дымящего самосадом Головченю. Головченя вспомнил что-то, раньше сам поулыбался и стал рассказывать:
– Катя, которая теперь на кухне, когда пришла к нам, была вроде той Липы. Краснела на каждом шагу. Краснеет и хохочет. Позвали ее однажды к этой вот баньке, а тут на снегу гнезда… Ну, знаешь, выбежит и, тепленький, сядет в снег. Подводят ее: угадай, какая чья. И что думаешь – неделю ходила, как похоронила кого. Их, этих девок, нашим умом и не поймешь…
Деревня просыпается: дымы поднимаются в холодное, чистое небо, скрипят ворота. И дорога из Зубаревки уже не пустынна: два конника.
– Пилатов, – говорит Головченя.
Когда-то Толя стоял впервые на посту. С Ефимовым. И Ефимов вот так же сказал: «Пилатов». Ни Фома, ни Толя не знали, что будет через месяц, два, три.
Увидев Толю и Головченю, Пилатов заулыбался. Нет, он очень хороший, этот Пилатов, добрый. Теперь, когда ты не стыдишься его тайной опеки, он нравится еще больше, его можно и любить.
– Привет бородачам! – оказал Пилатов и подал Толе узел: – Мать переслала зимнее обмундирование.
Нет, совсем не стыдно, что у партизана есть мать, что она прислала ему пальто и шапку. Толе, во всяком случае, не стыдно. Ему радостно. И даже жалко тех, у которых матерей поблизости нет. И хлопцы вроде рады за Толю. И словно загрустили чуть-чуть…
– Ну-ка надень, – говорит Пилатов.
На посту этим заниматься?
– Ничего, надень, – требует
– Порядок, – удовлетворенно отметил Пилатов и тронул коня.
А вот ведь как получается с человеком. Раньше, когда его держали в «маменькиных», когда сидел без винтовки в лагере, хотелось одного: быть как все и быть подальше от матери. Добился своего, все почти забыли, что ему – шестнадцать (все, кроме матери), но теперь, пожалуйста: снова чьей-то ласки, заботы захотелось. Вроде назад растет человек.
Час спустя на улице Толю остановил брат. Сказал вполголоса:
– Маму хотели за фронт отправить. При раненых, самолетом. Опять отказалась. Ты же знаешь ее!
Толя кивнул: знает. Уже был точно такой же случай. Мать виновато оправдывалась:
– Что мне, детки, без вас там делать?
А когда Толя очень загорячился, засмеялась:
– Что ты на меня кричишь? Да вы тут совсем завшивеете без меня.
И еще Толя узнал, что контрразведчик Кучугура в деревне, что он снова забирает Алексея. И «гусара» Половца берет в свою группу.
Возле колхозного гумна, где партизаны по обыкновению собираются днем, Толя увидел двух незнакомцев. Определенно кавказцы, и не такие, как Царский, – настоящие, по разговору заметно. У одного, который покрупнее и с немецкой винтовкой, глаза чуть застенчивые и удивительно какие горящие. Этот сразу понравился Толе. Зато не понравился низенький. Не замечая или не желая замечать, что никому пока нет до него особенного дела и что хорошая белая шуба и лоснящаяся физиономия не подтверждают его жалоб, он все пытается рассказывать, как ему плохо было в городе. Рядом стоит некрасиво толстая, напудренная женщина.
Подошел Кучугура. С ним Половец. (Дово-ольный, что идет на поселки!) Блеснув исподлобья белками глаз, скупо улыбнувшись, Кучугура сказал:
– Вместо Корзуна и Половца оставляю вам двоих. Жена твоя, – Кучугура посмотрел на новичка в шубе, – пойдет в лагерь. Оружия пока и у тебя нет.
IX
И надо же: снова забрали танкетку. А к ней уже привыкли, спокойнее, когда знаешь, что за широкими воротами гумна прячется техника. Отряд Ильюшенки попросил на один бой.
– Что мы им – МТС? – недовольно сказал Ленька-танкист.
На прощанье посоветовал:
– Без нас тут не шумите. Вернемся скоро.
Но «зашумело» назавтра же. Взвод, спустившись в Низок, расположился по хатам, и вдруг за речкой – пя-ах! пя-ах! Машины гудят или броневики.
Взвод снова в канаве, в которой убили «моряка». Вот на том месте он был, где сейчас Головченя с пулеметом. Обыкновенная канава, но обыкновенной она бывает до первого выстрела. Таким внезапно другим делается, наверное, мирный луг, когда вода прорывает дамбу и образуется клокочущая глубина там, где вчера ты лежал и загорал на солнышке.