Пасхальный парад
Шрифт:
— Знаешь, детка, — начал он, расхаживая по комнате с выпивкой в руке, — мне не хотелось бы выходить из образа скромного мальчика, но, как выясняется, я здесь лучший поэт. Возможно, даже единственный. Видела бы ты этих клоунов. А если бы ты еще прочла, что они пишут!
Она так и не прочла, зато увидела их на разных шумных и бестолковых вечеринках.
— Мне понравился этот пожилой мужчина, — сказала она Джеку, возвращаясь с одной из них домой. — Хью Джарвис, кажется?
— Да Джарвис — это еще не худший вариант. Лет двадцать назад он писал стоящие вещи, но сейчас он весь вышел. А что ты думаешь об этом сукином сыне Крюгере?
— Какой-то
— Мм… Если это означает совместный ужин, даже не думай. Я не желаю видеть в своем доме этого гнусного притворщика.
В результате они жили затворниками. Джек поставил свой рабочий стол в углу гостиной и проводил за ним большую часть дня, вооружившись карандашом.
— Почему бы тебе не устроиться в маленькой комнате? — предложила она. — Чувствовал бы себя уютнее, разве нет?
— Нет. Мне нравится наблюдать за тобой. Как ты выходишь из кухни, как ты тащишь за собой пылесос и все такое. Я сразу понимаю, что ты здесь.
Как-то утром, закончив домашние дела, она принесла свою портативную машинку и поставила ее подальше от него, в другом конце комнаты.
Если не считать Нью-Джерси и, может быть, Пенсильвании, все пространство между рекой Гудзон и Скалистыми горами я всегда представляла себе как бесплодную землю.
— Письмо пишешь? — поинтересовался Джек.
— Нет, кое-что другое. Есть одна идея. Тебе мешает стук пишущей машинки?
— Ну что ты.
Эта идея, вместе с заголовком и зачином, созревала в ее голове вот уже несколько дней, и наконец она взялась за работу.
Конечно, на севере был Чикаго, подобие оазиса с его песчаными ветрами, и отдельные островки вроде Мэдисона в штате Висконсин, известные своими причудливо-странными имитациями восточной культуры, но главным образом в этих краях, куда ни глянь, ты видел только кукурузу и пшеницу и пугающее невежество. Большие города кишели такими персонажами, как Джордж Ф. Бэббитт, а тысячи захолустных городишек жили под гнетом, выражаясь словами Фрэнсиса Скотта Фицджеральда, «удушающей инквизиции, щадившей разве что детей и стариков».
Стоит ли после этого удивляться, что все знаменитые писатели, родившиеся на Среднем Западе, бежали оттуда при первой возможности? В дальнейшем они могли предаваться элегическим воспоминаниям, но все это не более чем ностальгия, а возвращаться в родные места никто из них почему-то не спешил.
Как человек с Восточного побережья, родившийся в Нью-Йорке, я получала огромное удовольствие, вводя этих отбившихся от стада, потерянных «среднезападников» в свой мир. Я объясняла им: вот как мы здесь
— Твоя идея — это большой секрет? — спросил Джек из противоположного угла. — Или расскажешь?
— Да это просто… даже не знаю, как сказать. Может, это будет статья для журнала.
— Да?
— А пока что я просто валяю дурака.
— Ну-ну. Прям как я.
По понедельникам и четвергам он уезжал в кампус и возвращался всегда на эмоциях — подавленный или, наоборот, радостно возбужденный, в зависимости от того, как прошел его класс.
— Ох уж эти дети, — проворчал он однажды, наливая себе выпивку. — Сукины дети. Им только дай палец — откусят руку.
Пил он много, даже будучи в хорошем настроении, зато делался более общительным.
— Я тебе, подружка,
— Очень может быть, — отвечала Эмили. — Я думаю, тебе есть чему их учить. Меня, например, ты многому научил.
— Правда? — Он выглядел смущенным и весьма польщенным. — Ты говоришь о стихах?
— Я говорю обо всем. Об этом мире. О жизни.
В тот вечер они наскоро поужинали, так им обоим не терпелось побыстрее плюхнуться в постель.
— Эмили, детка, — он гладил ее, играл с ее телом, — знаешь, кто ты? Я часто повторяю «ты чудо», или «ты прелесть», или «ты восхитительна», но это все не то. Знаешь, кто ты на самом деле? Ты — волшебство. Ты — волшебство.
Когда он повторил это в энный раз, Эмили не выдержала:
— Джек, не надо…
— Почему?
— Потому что слова имеют свойство приедаться.
— Вот как? О'кей. — Он выглядел обиженным. Но таким счастливым, как неделю спустя, когда он вернулся после класса на три часа позже обычного, она его еще не видела.
— Извини, детка, — начал он с порога. — После занятия я зашел выпить с одним из моих студентов. Ты поужинала?
— Нет. Всё в духовке.
— Черт! Надо было тебе позвонить, но я не смотрел на часы.
— Ничего страшного.
Пока они ели пересохшие свиные отбивные, которые Джек запивал бурбоном с водой, он говорил не умолкая.
— Ну и дела. У меня в классе есть такой Джим Максвелл, я тебе о нем рассказывал?
— Что-то не припоминаю.
— Здоровый крепкий парень из техасской глубинки. Ковбойские сапоги и все, что полагается. Меня всегда немного пугали его вопросы — он парень жесткий и очень умный. К тому же отличный поэт… во всяком случае, на подходе. Короче, дождавшись, когда его сокурсники уйдут из бара и мы с ним останемся вдвоем, он поглядел на меня с прищуром и сказал, что должен мне кое в чем признаться. Детка, мне даже как-то неловко. В общем, он сказал, что моя первая книга изменила его жизнь. Ни черта себе, да?
— Да уж. Высокая похвала.
— У меня это просто не выходит из головы. Представляешь, мои стихи изменили жизнь совершенно незнакомого человека из южного Техаса! — Он отправил в рот кусок свинины и заработал челюстями с видимым удовольствием.
В начале ноября он признался, а точнее, безапелляционно заявил, что его работа пробуксовывает. В течение дня он то и дело вскакивал из-за стола и принимался мерить шагами комнату, швыряя в потухший камин окурки (чтобы сжечь дотла эту гору, приходилось подбросить в огонь не одно полено) и риторически восклицая: «Кто сказал, что я поэт?»
— Я могу прочесть что-нибудь из того, что ты написал? — спросила она однажды.
— Нет. Ты потеряешь ко мне последнюю каплю уважения. Сказать тебе, что это? Стишки, к тому же плохие. Тара-рам-там-там, тара-рам-пум-пам. Мне надо было сочинять песенки в тридцатые годы, хотя не факт, что даже это у меня бы получилось. Таких, как я, понадобилась бы целая команда, чтобы получился один Ирвинг Берлин. — Он стоял, весь поникший, у огромного окна, глядя на жухлую траву и голые деревья. — Я как-то прочитал интервью с Берлином. Журналист спросил его, чего он боится больше всего на свете, и он ответил: «Что однажды я протяну руку за сокровищем, а его там не окажется». Это про меня, детка. Сокровище было моим, я чувствовал это, как чувствуют кровь в жилах, а теперь я тянусь, тянусь за ним, а его там нет.