Пашкины колокола
Шрифт:
В тот вечер он успел прочитать лишь заголовок:
– "Жертвы Керенского - солдаты-двинцы объявили голодовку, выставив лозунг: "Свобода или смерть!"
В эту минуту с улицы постучали в дверь. Стук был незнакомый, чужой. Переглянувшись с отцом, отложив газету, Пашка пошел открывать.
За порогом стоял солдат в замызганной шинели. Седоватая бородка, рука на перевязи.
– Мне бы Андреевых повидать, - сказал он.
– Мы и есть Андреевы, - ответил Пашка. И сердце заколотилось во всю силу: от брата! Поспешно отступил в сторону, давая гостю дорогу.
– Бывший, однако, солдат, - поправил седоватый, перешагивая порог и снимая армейскую фуражку.
– Списали по чистой, милый, за непригодностью. Четыре пальчика, ровно ножом, осколком срезало... Письмишко у меня к вам...
– От Андрюши?
– Задохнувшись радостью, мать выронила жестяную миску. Та со звоном покатилась по кирпичам пола.
– Живой он? Живой?
Андреич встал, поддержал жену.
– Сядь, а то свалишься, - с грубоватой лаской проворчал он. Проходите, служивый! Павел! Подогрей самоваришко! Мать, ишь, вовсе не в силах. Да успокойся ты, милая! Весть-то какая счастливая: не отлита еще на нашего Андрейку пуля!.. Садись, служивый, сейчас мы с тобой покурим, чайку попьем со встречей! Шинелку-то скидывай. Павел, пособи раненому!
Пашка помог солдату снять шинель, повесил ее и вернулся к самовару. А сердце радостно стучало в груди: жив Андрей, жив!
Мать нетерпеливо всматривалась в солдата. Тот аккуратно оправил гимнастерку, пригладил ладонью бородку и лишь тогда сел к столу.
– Воюет наш-то?
– не выдержал Андреич.
– Отвоевался!
– коротко бросил солдат.
– То есть как отвоевался?!
– вскинулся Андреич.
– В госпитале, что ли? Иль, может...
И оглянулся на побледневшую жену.
– Да нет! Цел он, цел ваш Андрей!
– замахал гость здоровой рукой. Ну, однако, в Бутырках запертый.
– В Бутырках?! За что же он там?!
– удивился Андреич.
– В чем вина? Поди-ка, надерзил что начальству? Или что похуже?
– Да вы успокойтесь!
– улыбнулся солдат.
– Их, дерзких-то, в Бутырки из города Двинска почитай тысячу под конвоем привезли. Вот и сидят там, голодовку держат.
Ловко орудуя пальцами одной руки, гость оторвал квадратик газеты, свернул самокрутку, наклонился к цигарке Андреича - прикурить. Глубоко затянулся, с удовольствием выдохнул к потолку дым.
– За что же их?
– шепотом спросила мать.
– А не бунтуй против начальства! Против войны не смей возражать!.. За это самое!.. В Двинске таких молодцов, как ваш Андрей, до двадцати тысяч по тюрьмам да губвахтам напихано, суда ждут. Ну, а кто подерзей, поопаснее, сюда, в Москву, привезли... У меня женин брат в тюрьме Бутырской в надзирателях от войны затаился. Им тюремную службу за действительную засчитывают... Андрей и попросил передать записочку. Ну, а почему не передать, если по-человечески рассудить? Ведь и надзиратели-тюремщики не все же подлецы отпетые. Вот она - записочка вам.
Отложив на край стола цигарку, солдат достал из кармана гимнастерки сложенный вчетверо клочок бумаги.
– Ты Павел, что ли?
– повернулся к гремевшему самоварной трубой Пашке.
– Брат сказал - грамотный, вот и читай! Я до ранения с ним в одном полку служил.
Сначала мать, потом Андреич бережно подержали в ладонях записку, а уж потом она попала к Пашке.
"Мамка, батя, Пашка! Я живой и здоровый. Сидим в Бутырках, но считаю - днями буду дома. Ма! Еды никакой не носи, но купи табачку-самосаду побольше и позлее, чтобы за душу рвал. Тут у нас курева ни пылинки! До скорого! Целую всех!"
Больше на бумажке ничего и не уместилось.
– Чего голодуют-то?
– спросил Андреич.
– Не кормят, что ль?
– Не! Своей волей-охотой решили. Начальство изо всех сил просит: "Хлебай баланду, солдатики!" А они - ни в какую, из протеста, значит. И воевать более не желаем, и из тюрьмы выпускай! Зубастые все, ровно щуки! Без всякого уныния голод держат, даже песни поют. Ваш Андрей - самый дерзкий, самый зубастый! Ну и справедливый, плохого не скажу.
Пашка с радостью глянул на мать; она плакала, не вытирая слез, с силой прижимала к груди клочок бумаги. И шептала:
– Сынонька... Сыночек мой родненький!
На другой день Пашка на завод не пошел, отправился с мамкой на базар и в тюрьму. Андреич не возражал.
– Ну и не ходи, шут с ними! Скажу - хворый!
Не послушав наказа Андрея, мамка на базаре, кроме табака-самосада, накупила всяческой еды.
– Зачем, мам?
– удивился Пашка.
– Братка же не велел.
– Ну и что - не велел, Пашенька? Как я к нему на свидание с пустыми руками проситься стану? Зачем, скажут, пришла? А у меня ответ: дитя мое кровное тут у вас с голоду погибает, душа материнская до смерти изболелась. Разрешите, дескать, передачку. И пусть Андрюша и крохи не возьмет, а у начальства-то мысль: вдруг мать уговорит смутьяна не бунтовать против них, не голодать? Им же самим, начальникам, как служивый рассказывал, голодовка эта - кость поперек горла.
– А что, мам?!
– от души расхохотался Пашка.
– Ну и хитрая ты у нас стала!
– Нужда научит, - ответила мать, укладывая покупки в кошелку.
И еще одного старого знакомца увидел Пашка на базаре. Возле большого ларя, привалившись к нему спиной, сидел на разостланном коврике Зеркалов. К стене ларя прислонены и прямо на земле разложены яркие, сразу бросающиеся в глаза картинки, недаром возле художника останавливался почти каждый. Любовались, восхищенно покачивали головами - "Ну и мастак, паря!" - приценивались. И кое-кто, не устояв перед искушением, раскошеливался, покупал что-нибудь.
Пашка долго не мог отвести взгляда от картин Зеркалова. Чего-чего только тут не было! Могучие дубы и березки среди поля, тихая лесная заводь, Москва-река с горбатыми мостами над ней, блестящие на солнце кремлевские купола.
Зеркалов был веселый, шутил, покрикивал. Пашка, может быть, и заговорил бы с художником - как-никак знакомы!
– но мамка нетерпеливо тянула за рукав:
– Пойдем, сынка, пойдем! Как бы не опоздать!
К полудню - где пешком, где с пересадками с трамвая на трамвай добрались до Бутырок. И удивились: народу перед тюрьмой полным-полно, будто и тут базар-толкучка.