Пашкины колокола
Шрифт:
– Ты сама с ней пойдешь, Люсенька?
– спросил Андреич.
– Ну да! У меня удостоверение и сумка Красного Креста.
– Люсик расстегнула и распахнула плащ.
– Видите? С этим меня обязательно пропустят! Больных в казармах полным-полно.
Андреич с уважением поглядел на брезентовую сумочку с красным крестом.
– Ишь ты! Ловко вы все обмозговали! А махорка для часового?
– Тут же, Андреевич! Я и для солдатиков, с кем майрик разговаривать будет, купила.
Мать снова, как бы спрашивая разрешения, посмотрела на мужа. Он не торопился с ответом, его волнение выдавалось тем, что он принялся слишком старательно
– Иди, мать! Святое дело сделаешь...
Вместе с Люсик и мамкой прошел в казармы и Пашка. На их счастье, часовой у ворот и сам был из московских рабочих, а начальство, напуганное слухами об аресте Мрозовского и прочих военных, второй день в казармах не показывалось.
И вот - тот самый красностенный кирпичный барак, через порог которого когда-то переступил Андрей. Двухъярусные нары, сотни наголо остриженных голов, горящие любопытством глаза. Речь мамки, запавшая Пашке в сердце, как огненные слова тех листовок, что читались на проводах Андрея. Мать говорила и, сама того не замечая, плакала.
– Сыночки вы мои миленькие! Андрюшеньки! Где он, моя кровинка ненаглядная, не знаю, не ведаю! Но неизбывной болью болит мое сердце по тебе, Андрюшенька! Всю бы свою кровь каплю за капелькой отдала без единого стона, лишь бы ты живой и невредимый вернулся. Анютка твоя светлокосая вовсе извелась, измаялась, ожидаючи. Сыноньки вы мои милые! У каждого из вас и матери, и сестры, и любушки где-то есть, ждут они вас не дождутся, по одиннадцать да двенадцать часов на фабриках маются. А кто в деревне, те на себе вместо лошадей пашут... Генералы да офицеры мордуют вас тут, к расстрелам и каторгам за сопротивление приговаривают, казнят лютыми казнями, на горе солдаткам да матерям, детишкам вашим, у кого есть... Вчера какой день был! Я вот про себя скажу. Я шинельки вам да гимнастерки на Голутвинской мануфактуре изо дня в день шью. И на кажной шинельке моя слеза отпечатанная, моя печаль и боль в кажном шве, в кажной складочке. Измаялись мы, изголодались до края... Ужели же вы, сыноньки мои милые, нынче иль завтра по приказу начальников выйдете супротив народа с ружьями и станете убивцами жен и матерей ваших?!
Пашка слушал мать и сглатывал подступавшие к горлу слезы. Потом шнырял между нарами по казарме и рассовывал под серые одеяла и набитые соломой подушки отданные ему Люсик листовки...
Начальство встретилось им уже на выходе, у ворот. Полковник в посеребренных погонах, усатый и злой, сопровождаемый двумя чинами поменьше, остановил Люсик и ее спутников грозным окриком:
– Кто такие? По какому праву?!
Ответила Люсик:
– Это мать одного из ваших солдат, господин полковник, и ее сынишка. Приносили передачу, продукты и махорку. На казенных харчах не разжиреешь, ваше благородие!
Полковник с ног до головы осмотрел всех троих, а особенно пристально Люсик.
– А вы здесь при чем, сударыня? Вы по какому праву?
– Я из Красного Креста, ваше высокоблагородие! До нас дошли слухи о повальных заболеваниях в подчиненных вам казармах, и мне поручено проверить...
– Документы!
– Пожалуйста!
Покусывая ус, полковник читал удостоверение, напечатанное в подпольной мастерской, поглядывал поверх листка на Люсик.
– Сами кто таковы?
– Студентка Коммерческого института, ваше высокоблагородие! Дворянка. Армянка. Из Тифлиса. Что еще вас интересует, ваше вы-со-ко-благородие?
– Что вами обнаружено в казармах?
– возвращая удостоверение, тихо спросил полковник.
– Мириады клопов и вшей, ваше вы-со-ко-благородие! И тысячи голодных, измученных муштрой солдат! Обнаружены заболевания цингой и дизентерией. Учтите, за вспышку эпидемических заболеваний отвечать придется вам, ваше вы-со-ко-благородие господин полковник.
– Ступайте!
Дома Пашка был удивлен необыкновенной разговорчивостью всегда скупого на слова отца.
– Ну вот, Павел!
– сказал Андреич с каким-то даже торжеством.
– Ты по малолетству еще не можешь встать в общий наш рабочий ряд. А меня кузнецы да молотобойцы посылают завтра на собрание Советов в здание городской думы. Может, нам и удастся вытребовать кое-что у михельсонов, гейтеров да бромлеев! Эх, свалить бы их с наших плеч совсем долой. А фабрики да заводы - рабочим!
– Андреич, дорогой мой, что говоришь?!
– вмешалась мать.
– Да ведь это их имение, имущество! Мы же с тобой чужой копейки никогда не ухватили, не зажилили!
– А сколько моей и Андрюхиной крови в михельсоновские заводы из наших ран да царапин вылито? Можешь счесть, мать?!
– Так все равно чужое, Андреич! Несправедливо же!
– Эх, мать!
– отмахнулся кузнец.
– Справедливо - несправедливо! Ты сравни! На них, - он ткнул кулаком в потолок, - самая дорогая одежа, а на нашем Пашуньке заплаток не перечесть. Эдак-то справедливо?
Засыпая, Пашка вновь видел, будто наяву, как солдаты обнимают его мамку в Хамовнических казармах и кричат десятками голосов: "Спасибо тебе, мать, спасибо!"
21. "ДЫРКА ОТ БУБЛИКА"
Так закрутилась по Москве небывалая праздничная карусель. Стемна дотемна на улицах и площадях толпился народ. Рабочие пели запрещенные песни, обнимались и целовались, размахивали красными флагами.
Гадали о будущем, прикидывали и так и этак: а что же дальше? Куда она повернет, жизнь? Без работы да без торговли, без денег, без лавок и магазинов не проживешь!
Ни городовых, ни приставов не видно, попрятались по теплым углам. Тоже, видно, в завтрашний день заглядывают. Да им что?! У них по кладовкам да подвалам на годы всего запасено. Случится нужда, с черного хода к любому лавочнику сунутся, тот выручит. Ворон ворону глаз не выклюет!
Еще одно возмущало Пашку. Дни революции он считал своим, рабочим праздником, а к нему нахально примазываются и прочие, вроде Ершиновых. Некоторые из них, разодевшись, словно на рождество или пасху, тоже разгуливают по улицам: купеческие, приказчичьи и чиновничьи семейки. "Ну им-то какая радость?!
– недоумевал Пашка.
– Царь для них был главной опорой, не зря называли "надежа-государь"! Ишь вырядились: народ посмотреть и себя показать. У самих, наверно, поджилки трясутся: как бы неправедно нажитое не отобрали!"
Но эти мысли не омрачали Пашкиного торжества. Разгуливал он в эти дни все в той же старой Андрюхиной брезентовке, хотя по настоянию матери надел под нее новую сатиновую рубаху. "У всех, сынонька, праздник, сказала она, - а мы хуже других, что ли?"
На второй день он забежал в столовку, заглянул в "красную": а вдруг что-нибудь нужно помочь Шиповнику?
К его радости, Люсик оказалась в столовой, писала письма о событиях в Москве на далекую свою родину. Она тоже обрадовалась Пашке.