Пасмурный лист(сб.)
Шрифт:
– Когда Данте искал для «Божественной комедии» подходящую стихотворную форму, он создал терцину. Под влиянием Данте эта строфа распространилась по всему миру. И если Данте использовал ее для грозных и обличительных своих замыслов, Пушкин – для лирических, мы – для…
– Так то ж Данте да Пушкин! – в негодовании пробурчал студент. – Куда-а мы к ним со своими терцинами?
Доцент прервал свою речь. «Кажись, я не того… – подумал он, с тревогой наблюдая свое неоглядно беспокойное состояние. – Кажись, я глупости порю? С чего бы, когда такой ответственный момент?»
В машине, скрестив на груди могучие руки, спал у руля врач Афанасьев.
Заваленный по горло практикой и преподаванием на разных курсах, он в течение войны ни разу не видел моря. Он тоскует по морю, не снимает с плеч морской куртки с золотыми якорями на пуговицах и тоску свою выливает в рассказах. Рассказы его грубы и описывают самые примитивные чувства: обжорство, драку, погоню за зверями, столкновения с разбушевавшейся стихией, но говорит он так горячо, что у слушателей дух захватывает. Конечно, с тоски по морю Афанасьев рассказывает чересчур густо, он и сам понимает это, – прощаясь со слушателем, он так жмет тому руку, что слушатель шатается от боли, – и, однако, не эта ли густота прельстительна? Только перед одним Сергеем Сергеичем врач не испытывает шершавого чувства неловкости: Сергей Сергеич верит каждому слову «ценителя моря».
– Едем?
Врач просыпается. Он с неудовольствием рассматривает детски трезвое, круглое лицо студента. Студент, несомненно, будет мешать рассказам, но Афанасьев верит в свои силы: зажгу!.. Зевая, он заводит мотор и говорит:
– А мне, батенька, снилось Эгейское море и архипелаг. Самое огороженное по красоте место во всей вселенной, доложу я вам!..
– Вы и в Эгейском плавали? – спросил Сергей Сергеич, усаживаясь рядом с врачом.
Афанасьев, в сущности, Эгейского моря не видел. Это, пожалуй, самый позорный случай в его жизни. В Стамбуле, гонясь за дешевизной, он купил дюжину сквернейшего греческого коньяку. Вместе с врачом на Дальний Восток плыл его племянник-агроном, такой же косматый коренник, как и его дядя. Попробовав первую рюмку, дядя сказал, что коньяк этот, как снег в сырую погоду – пристает к полозьям… Определение оказалось пророческим. Двенадцать бутылок связали и слепили их ноги, июни очнулись лишь в Средиземном море. Капитан парохода утверждал, что и дядя и племянник наклонялись довольно низко к Эгейскому морю, но Афанасьев, хоть убей, ничего не мог вспомнить. Пропустить такую исступленную оргию морской красоты, о, боже!.. И вот уже много лет врач Афанасьев видел во сне густое и раскатистое, как октава, Эгейское море…
– Плавал, – сказал, широкобежно хохоча, врач. – Плавал! Конечно, плаванье по современному Эгейскому морю не то, что плаванье в седой древности, когда водились и нимфы и сирены… Нимфы – сухопутный миф, а сирены – морской.
– Причем миф есть только миф, – отозвался с заднего сиденья студент, подпрыгивая на ухабе.
Врач обогнул обоз ломовиков, везущих с фабрики пухлые тюки бумазеи, погудел крестьянской подводе и, миновав последние домики предместья, выехал на широкое Московское шоссе, обсаженное четырьмя рядами берез. Здесь он обернулся к студенту и своим хохлатым, царственно могучим голосом проговорил:
– Миф?! Вы в этом уверены, юноша? Так
– Что ж, и Одиссей – миф, – упрямо продолжал студент. – И Гомер – миф. И вся так называемая Древняя Греция на семьдесят пять процентов, по-моему, миф.
– Говорите уже – на девяносто девять! – прорычал Афанасьев. – Эх вы, мифолог! – И, толкнув локтем доцента, Афанасьев стал рассказывать, как ему в Каспийском море пришлось наблюдать «выемку» осетра. Море чуть рябилось, и в воде, покрытой факеловидными пятнами, цвета блеклого золота, осетр имел совершенное сходство с сиреной; разве что не пел… И что думаете? Съели осетра с Особым аппетитом…
Студент неслышно фыркнул в платок. Сергей Сергеич, не выразив ни малейшего сомнения, сказал:
– Душисто вы рассказываете, Петр Александрыч. Ваши рассказы всегда напоминают мне оливы, знаете эти деревья? Вы бы рассказывали почаще Ольге Осиповне. Легкокрылая, благороднейшая женщина. И, на мой взгляд, одинока и в пустыне. Такой сизокрылой надобен, я бы сказал, громодержный спутник. Муж у ней, допустим, достойный человек, но разве он ее достоин?
Врач возразил:
– Это вы, Сергей Сергеич, напрасно. Гавриил Михеич имеет вкус к морю. Вы заметили, какие он морские виды собрал? И где, в нашем городе! Тут из валов водятся только коленчатые валы, хо-хо!..
– Ясная женщина, умильность в ней есть…
– Умильность есть, не спорю, – сказал врач, обгоняя грузовик с полосовым железом. – Она понимает «малых сих». Возьмем такое. Едет она в Орловскую область. Там слышит: в оккупацию девочки, помогавшие партизанам, имели явочный знак – кусочек оранжевой ленточки. У вожатого отряда Ольга Осиповна достала метров десять этой ленточки и привезла в город. Кусочки этой ленточки стали выдавать лучшим, сердечным ученицам школ… Моя внучка тоже получила. Сантиментально, но есть возвышенная умильность…
– Это вам, что же, сама Ольга Осиповна сообщила?.
– Сама.
– Почему же она мне не сказала?
– А я знаю? Может быть, потому, что ваши дети еще полугрудные и в школу не ходят.
– Как полугрудные, когда старший в третьем классе? – плачущим голосом сказал Сергей Сергеич. – Умолчать о смысле «оранжевой ленточки»! И сказать – вам?! Ведь она должна же почувствовать, что «оранжевая лента» имеет для меня тревожное и жгучее значение?..
– Да чего вы горячитесь? – спросил, недоумевая, врач.
– Чего? А того, что по следу «оранжевой ленточки» я ищу дочь инженера Румянцева.
– Она уже нашлась.
– Как – нашлась?
– Учила уроки у подружки и готовила обед для семейства подружки. Мама там больна. Я же вам говорю: оранжевая ленточка, ради нее. Сантиментальность, умильность, но сейчас это не вредно, сейчас это, я бы сказал, полезно. Души несколько обугрюмились, обуглились. Надо дать им искрометность, на первый раз хоть сантиментальную, как одуванчик.
Сергей Сергеич протянул руку к рулю: