Пасторша
Шрифт:
Навести порядок, сказала бы Нанна, ты ведь можешь заняться уборкой. И как ты можешь жить в такой грязи.
Недавно она зашла ко мне наверх и остановилась в дверях с чашкой чая в руке.
— Оглянись вокруг, Лив. — Я посмотрела вокруг: все прилично, может, немного неубрано и повсюду стопки книг, кучи бумаг, но меня это не раздражает.
— Ты не видишь, как тут грязно?
— Грязно?
Она подошла к стопке книг и провела по верхней пальцем. Я все собиралась прочитать эту книгу, но как-то руки не доходили.
— Смотри, — сказала она и
— Ой, — сказала я, — а я и не заметила. — Так оно и было.
Нанна тогда не ушла вниз, как обычно. Ведь мы были очень осторожны и, приходя друг к другу, говорили только о самых обыденных вещах — то ли чтобы не надоедать друг другу и не вмешиваться, то ли просто чтобы не испортить отношений, живя в одном доме и работая вместе.
Но в тот раз она осталась стоять с поднятым вверх серым от пыли пальцем, и мы вместе смеялись надо мной. Но потом она наклонила голову набок и посмотрела на меня как-то по-другому, как будто вдруг увидела что-то насквозь и добралась до меня. Или может, это я вышла из укрытия.
Казалось, что открылась какая-то линия связи, которая была спрятана и утрачена.
Наверно, уже год, как я не смотрю никому в глаза, — с тех пор как я взглянула в глаза Кристиане и подумала, что мы держимся друг за друга, чтобы не упасть, что, когда мы вот так смотрим друг на друга, между нами возникает что-то, какая-то возможность держаться вместе. Некая твердая и надежная основа.
Но Кристиану она не удержала, не смогла удержать. Не смогла.
А после я как будто ослепла, сама себя ослепила, не думая об этом и не желая этого. Просто так случилось. То, что я видела, не доходило до моего сознания, а мой взгляд не простирался далеко. Он как-то съежился и укоротился.
Я думала об этом, когда глядела на себя в зеркало, — что глаза у меня тусклые и мутные, почти мертвые. И я не знала, как оживить их, не знала, возможно ли это. И гадала, не старость ли это — когда человек становится взрослым и зрелым, то глаза умирают.
И вот тогда пришла Нанна, и сказала, что надо все вычистить, и подняла вверх грязный палец. Это было смешно, и мы рассмеялись, то есть сначала рассмеялись, а потом затихли. Она смотрела на меня серьезно, не так, как обычно.
И тут я вдруг расплакалась под ее взглядом. Как будто я не могла все вымыть и вычистить. Я плакала так, что у меня болело все тело, словно с этим плачем из меня хотели что-то вырезать, выпилить, точно там внутри была закостеневшая боль, которую раздробили, и теперь ошметки ее с этими слезами изливаются наружу.
Нанна ничего не сказала, она только села рядом со мной. А я лежала на полу, свернувшись, и плакала.
Потом мы никогда об этом не говорили. Но в нашем общении появилась какая-то легкость, во всяком случае, так мне казалось.
Мы обе плакались друг другу — она осенью, когда потеряла мужа, я сейчас.
Почему я плакала?
Я не знаю, была ли это печаль или какое-то облегчение. Знала только, что этот плач открыл мне такой уголок в собственной душе, где я раньше никогда не была. Я не знала, что это значит.
Чувствовала только, что мне это нужно.
Нужно, чтобы был в душе такой уголок, и он был для меня открыт.
И что именно ее глаза и то, как она на меня смотрела, помогли мне найти это сокровенное место в себе.
— Майя? — Я постучала в дверь квартиры на первом этаже. Ничего не было слышно. Когда я шла к дому, в ее комнате горел слабый свет, гардины были занавешены, и свет казался красноватым. Было тихо. — Ты где, Майя? — крикнула я еще раз и прислушалась.
Ни звука.
Лив, сказала я самой себе. Это вовсе на тебя непохоже — ломиться в дверь и приставать к Майе. Чего тебе надо? — спросила я у себя. Чем ты занимаешься?
Я прислонилась к стене, соскользнула на пол и сидела там, в темноте, в коридоре у лестницы. Могла ли я своим взглядом открыть Кристиане такое же место в ее душе?
Да, Лив, могла.
Это было на лестнице. Кристиана показала мне по всему городу свои любимые лестницы; в этом городе они были в самых укромных местах — вдоль холма среди старых домов, под свисающими ветками высоких деревьев и под кучей увядших листьев.
Я обожаю лестницы, говорила она, они помогают быстро перемещаться — ты поднимаешься наверх, и вот ты уже совсем в другом месте!
Кристиана бежала вверх по устланной листьями лестнице, она была сама легкость, вот она повернулась и улыбнулась мне, вытянула руки назад и вдохнула воздух, как будто наверху было легче дышать. Там наверху, на одной из лестниц, в какой-то момент мы и обменялись таким взглядом. Потом это случалось и в других местах — на застекленной веранде, в машине. Часто взгляд возникал неожиданно, когда она или я вдруг оборачивались, когда мы неожиданно смотрели друг на друга.
Но все это длилось недолго и оказалось ненадежным. Я не почувствовала, к чему все идет.
И не смогла ее удержать.
Когда я сидела в машине и ехала прочь, куда подальше, я думала, что должна стать другой. Не созерцать, а делать. Действовать. Мои руки должны сжимать другие руки, не надо заглядывать людям в глаза, надо активно действовать. Совместная работа — вот способ общаться с людьми. И к словам проповеди надо тоже относиться как — к работе, весомой, зримой. И не ждать ничего другого или большего.
Но потом это чувство конкретности тоже исчезло. Все ускользало от меня, даже это у меня не получалось, я не могла даже дотронуться до руки матери погибшей девушки, хотя рука лежала рядом с моей на кухонном столе.
Кто я такая? Куда бы я ни пришла, там что-то разрушается и портится. И что я такое вообразила — что, приехав на другую сторону земного шара, я смогу добраться до другой стороны самой себя? До чего-то хорошего, теплого и привлекательного?
Я вспомнила девушку там, у фьорда, как там было тихо, как она лежала на холодной земле, ее руку с татуировкой.