Пасторский сюртук. Гуннар Эммануэль
Шрифт:
В тот же день к лестнице Французского собора подъехала карета. На запятках восседали два гренадера с мушкетами наперевес. Из кареты выскочил шустрый коротышка в военном кафтане и, склонив голову набок, некоторое время присматривался к попрошайкам. Затем хрипло перевел дух и раз-другой стегнул хлыстом по ботфортам. У Длинного Ганса от ужаса зуб на зуб не попадал. Он осторожно встряхнул ворох лохмотьев, храпящий рядом на ступенях. Герман спал после утреннего приступа.
— Пастор! Проснитесь!
— Дай поспать!..
— Проснитесь, пастор! Тут старый знакомец.
Сонно хлопая глазами, Герман посмотрел на коротышку-военного и расцвел в улыбке, словно от приятного открытия.
— Нет, надо же, фельдфебель! Давненько
— А то! Остолоп паршивый! Палка по тебе плачет. Колодки! Шпицрутены!
— Господи Иисусе, — пепельно-серыми губами прошептал Длинный Ганс. — Неужто опять в солдаты?! Боже милостивый…
Фельдфебельскую физиономию исказила жуткая гримаса, в бессильной ярости он вцепился зубами в хлыст. Гренадеры на запятках сплели ладони в безмолвной молитве.
— В солдаты! Вы! Ой! Ха-ха! Сейчас! Эк разбежались! Хотя… Дезертиры, палки, колодки, шпицрутены…
— Господи Иисусе, — причитал Длинный Ганс.
— Остолопы проклятые, дубины стоеросовые, да я б вас… Живо в карету! В карету, кому говорят!.. Ну! Шевелитесь!
Герман показал фельдфебелю нос, учтиво раскланялся с народом на площади и величественно поднялся в карету. Длинный Ганс вполз следом, на четвереньках, ошалев от ужаса. Берлинцы повернулись к ним спиной, глядели в сторону. Мало ли что делается по королевскому приказу — смотреть незачем. Глаза не видят, и душа не болит. Так рассуждали берлинцы.
Кожаные шторки задернули, дверцу за фельдфебелем и его пленниками заперли на железный засов и висячий замок. Карета дернулась и покатила. Они молчали. Фельдфебель онемел от злости и только коротко, сердито похрюкивал. Герман сидел с презрительным видом, скрестив руки на груди. Фельдфебель более не внушал ему страха, он отчетливо угадывал под холерической внешностью наемника полнейшее бессилие. Фельдфебель был всего-навсего пешкой, орудием в чьих-то руках.
— Ну, остолопы. Сволочи. Наденьте им на глаза повязки. Живо! Живо! Не будите во мне зверя.
— Черные повязки? Неужто расстрел? Господи помилуй, благородная казнь для двух простых солдат.
— Черт подери. Молчи и повинуйся, — прошипел фельдфебель. Оцепенев от злости, он стеклянными глазами таращился в пространство и прижимал кулак к животу — издыхающая гидра, плюющая гноем и желчью.
Только что им надели повязки, как карета стала, и кучер стукнул по крыше. Гренадеры повели их по мощенному камнем двору, потом вверх по гулкой лестнице. До слуха долетали то негромкие голоса, то вдруг какие-то команды, звук открываемых и закрываемых дверей, лязг мушкетов, выполняющих приветственные артикулы. Наконец они куда-то пришли, и началось долгое ожидание — во мраке и безмолвии. Эту задержку Герман счел оскорбительной и потянулся было к повязке, но холодные костлявые пальцы перехватили запястье.
Но вот кругом возникло движение, отворялись двери, слышался хриплый шепот. Суета, спешка. Тычками их погнали вверх по винтовой лестнице, опять открылась дверь, пахнуло холодом и тошным кисло-сладким смрадом.
— Снимите повязки, — шепнул кто-то. И дверь за ними захлопнулась.
Сперва оба ничего не видели от яркого света. Люстра и настенные шандалы лучились мглистыми венцами огней. Герман скривился и прижал к носу повязку. Ох и запашок — хоть караул кричи. Густая застарелая вонь собачьего помета, едкий аммиачный дух высохшей мочи, запах неухоженного больного тела, грязного белья и скверного пищеварения. Стараясь унять рвотные позывы, Герман слезящимися глазами рассматривал мерцающую светом комнату. Белые волны беспокойно перекатывались на полу — сначала он не разобрал, что это. Господи помилуй! Собака. Борзая. И не одна, целая свора. Подняв голову, собаки таращились на пришельцев. Некоторые медленно встали и мягко, пружинисто направились к ним.
— Couche… [63]
Хриплый шепот. Кто-то отозвал
63
Лежать… (франц.)
— Государь, — прошептал Герман. — Государь, мы припадаем к Вашим стопам. Герман Андерц и Иоганнес Турм, смиренные верноподданные Вашего величества. Располагайте нами и нашими недостойными жизнями.
В кресле возлежал их король и властелин, Фридрих II, прозванный благодарным народом — Великий, король Прусский, курфюрст Бранденбургский, герцог Юлихский, Клевский и Бергский и прочая, и прочая, победитель при Мольвице, Хотузице, Хоэнфридберге, Заре, Праге, Росбахе, Лейтене, Цорндорфе, Лигнице, Торгау, Буркерсдорфе и прочая, и прочая, великий муж, великий полководец, Феникс и алой современности. На нем был черный халат с серебряным позументом, небрежно накинутый поверх выпачканного табаком военного кафтана; белые штаны сплошь в безобразных желтых пятнах, как старые обои от сырости. Руки прятались в траченной молью собольей муфте, огромной, точно саквояж. Глаза наполовину прикрыты выпуклыми веками, косого разреза и тяжелыми, как у попугая. Глубоко врезанная гримаса, не то горькая, не то испуганная, застыла вокруг узкого, бесцветного рта. Верхняя губа над беззубой челюстью по-заячьи провалилась. Парик съехал на лоб и местами был совершенно вытерт, так что виднелась матерчатая основа. Король был желтый, восковой, как собственная посмертная маска. Только на скулах просвечивала тонкая сетка лиловых жилок да под носом влажно бурели следы нюхательного табака. Острый профиль с орлиным носом и шишковатым лбом. Старая больная борзая, заползшая в кресло умирать. Более молодые его сородичи кружили по комнате, задирали ноги возле стола и стульев, нервно зевали, чесали задней лапой за ухом, враждебно обнюхивали Германа и Длинного Ганса.
Высохший, желтовосковой, тощий — ни дать ни взять синяя бумажная кукла, — покоился в своем кресле самодержец всея Пруссии. Голубые глаза безжизненны. Не умер ли? Нет. Скошенные веки порой вздрагивали, резко, по-птичьи судорожно, а порой он, причмокнув, всасывал в рот измазанную табаком верхнюю губу. И от этой синей куклы шла мерзкая вонь мочи, тлена и грязи, запах старого, больного, неухоженного тела. Ноги в белых шерстяных чулках с бурыми затоптанными подошвами, карикатурно распухшие и негнущиеся, напоминали колоды. Фридрих Великий смотрел на своих подданных, и они благоговейно трепетали под взором монарха. Вонь была нестерпимая.
Внезапно старец встрепенулся. Веки поднялись, голубой взгляд осветился, на щеках вспыхнули резко очерченные красные пятна. Руки в перчатках вылезли из муфты и начали тереться друг о друга, как совокупляющиеся насекомые. Король дышал тяжело, в груди хрипела мокрота. Он кивал, моргал, чмокал губами, а когда наконец заговорил, голос звучал словно шорох и хруст жесткой бумаги.
— Эй, ты… Да, ты. Длинный… Подойди сюда! Ici! Couche!..
Длинный Ганс смиренно пополз к нему на коленях, сложив руки и склонив голову. Он смутно догадывался, что ситуация требует такого же раболепия, какое принято выказывать в церкви. Король наблюдал за ним блестящими глазами. Тощее узкое тело напряглось, словно пойнтер перед добычей. В уголке бледного рта надувался и опадал пузырик слюны. Рука осторожно протянулась, потрепала Длинного Ганса по костлявой щеке.