Пасторский сюртук. Гуннар Эммануэль
Шрифт:
Герман с бранью выставил его вон, снабдив дукатом. Эрмелинда, помедлив, принялась за еду и скоро уже ела с аппетитом. Герман ласково наблюдал за нею. Бедняжка, они и на еду скупятся. Однако вскоре сострадание сменилось ужасом. Эрмелинда ела с необузданной, прожорливой жадностью, хватала куски обеими руками и алчно жевала, рот ее был в соусе и крошках хлеба. Неужели до такой степени изголодалась? Он совершенно растерялся. Но, как ни странно, еда словно бы возвращала Эрмелинду в здоровый бодрствующий мир. Временами она замирала, оглядывалась по сторонам. Наконец, порозовевшая, положила вилку. Сдернула с кровати простыню и закуталась в нее таким благородным и стыдливым жестом, что Герман едва не задохнулся от нежности и, всхлипнув, прикусил жабо, подавляя рвущийся из горла животный крик. Он был как стальной прут, по которому стукнули молотком, и все его существо откликнулось, запело, вибрируя одной-единственной нотой Любви.
— Барышня Эрмелинда… Теперь вам
— Спасибо, гораздо лучше. Но, пастор, не зовите меня барышней. Вы знаете, кто я сейчас и где мы находимся. Это вы теперь — господин.
Герман молитвенно сложил руки. Он был бледен, подбородок дергался и дрожал от душевного волнения.
— Сударыня… Барышня Эрмелинда… Дома, в Вальдштайне, когда вы были моей повелительницей, я, бывало, часто возмущался и роптал на вашу гордыню и власть… Но теперь… Именно теперь вы поистине моя повелительница, а я — всего-навсего ваш слуга. Приказывайте, я подчинюсь. Если вы одарите меня чем-то сверх ваших приказаний, это будут дары милости и благоволения, коих я не вправе ни требовать, ни ждать. Помните об этом. В Вальдштайне вы были просто баронессой, а здесь вы — царица, и эта постель — ваш трон. Не унижайтесь передо мною. Помните, кто вы.
Она залилась краской и посмотрела на него не без приязни. Он даже покачнулся от этого взгляда и от счастья, бремя которого было почти невыносимым. Что-то, чего он не ждал, ласково и до невозможности мягко подступало К нему, как избавление от долгого судорожного припадка.
— Ах, что вы такое говорите. Вспомните, кто я… Вы желаете не столь уж мало. И вообще… Разве я вправе приказывать? Хотя убежать отсюда было бы очень неплохо.
— Положитесь на меня. Но пока еще не время, дождемся, чтобы все уснули. Терпение. Всего несколько часов.
— Я умею ждать.
Они замолчали. Герман обвел взглядом убогую обшарпанную комнату. Эрмелинда плотнее закуталась в простыню.
— Н-да, вот где довелось встретиться. Вы удивлены, пастор?
— При чем тут я?
— Вот как? Ни при чем?
Опять этот взгляд, заставляющий его таять от счастья.
— Да. Вы правы. Я очень даже при чем. Рассказывайте, Бога ради.
— Хорошо. Я попробую, но это нелегко. В памяти все так зыбко. Так путано. Началось это после вашего бегства. Я была в растерянности, и в отчаянии, и, пожалуй, немного в обиде, что не могла последовать за вами. Представляете себе, как глупо? С какой стати я надеялась? И все равно было ужасно горько, словно я не выдержала проверки. Вы помните мое тогдашнее настроение. Ни замуж, ни в Кведлинбург. Но чего, собственно, я хотела? В первые дни после вашего побега было очень тяжко. Генерал просто взбесился.
— Из-за статуй?
— Из-за статуй? Да нет. А кстати, странно. Он распорядился без шума отреставрировать статуи, будто опасался привлечь внимание. Работали по ночам. Представляете? Он очень обеспокоился вашим исчезновением и послал людей на поиски. Тяжкое было время. Я так и не смогла дать Бенекендорфу согласие, хотя и генерал, и шевалье совсем меня замучили, донимали не мытьем, так катаньем. Сам граф чахнул, бродил по комнатам как привидение, и легче от этого не становилось. Каждое утро я спрашивала себя: чего ты, собственно, хочешь, Эрмелинда? Но ответом было все то же вечное: я не хочу. Не хочу замуж, не хочу в Кведлинбург. В конце концов Бенекендорф устал от меня и уехал домой, умирать.
Эрмелинда потерла лоб и задумчиво посмотрела в стенное зеркало. Каштановый локон скользнул между пальцами и вновь упал на белую шею. Герман шагнул вперед, чтобы поддержать ее, ибо воспоминания разрывали ей душу.
— Ах, это так тяжело. Так трудно объяснить. Однажды утром я сидела перед зеркалом и смотрела на свое отражение. Вот она, Эрмелинда фон Притвиц. Кто она, собственно, такая, эта женщина? Тряпичная кукла, сшитая из тысячи разномастных лоскутков, невозможно выбрать один из них и сказать: это Эрмелинда фон Притвиц. Вот тот лоскуток пришила моя маменька. А вот этот серый клочок — генерал. Этот — Бенекендорф. А тот — моя француженка-гувернантка. Этот взят из книги, которую я прочитала, тот — из картины, которой я любовалась. Такой лоскуток есть у всех молодых девиц, которые имеют право быть представленными ко двору. А вот такой… Н-да, продолжать можно до бесконечности. Все эти лоскутки, вместе взятые, составляли Эрмелинду фон Притвиц, но ни один не был моим подлинным «я». Я закрыла лицо руками, испытывая глубочайшее отвращение к себе. Мне не хочется того, что достается совершенно естественно, я всегда хочу чего-то другого. Что ты хочешь, Эрмелинда? И зеркало ответило: я не хочу. Но тут у меня мелькнула мысль, что, наверное, можно отыскать лоскуток, который принадлежит мне, только мне, и более никому. Вы ведь знаете вальдштайнские сказки про жабу. Крестьяне верят, что у нее во лбу самоцвет. Только подумать: такая мерзкая тварь — и прячет в складке своего низкого ослизлого лба драгоценность. А почему бы нет? Вдруг и в жабе Эрмелинде спрятана драгоценность, которая составляет ее подлинное «я»? Крохотный кусочек
Эрмелинда закрыла лицо руками. Герман вконец растерялся. Хотел помочь любимой, но не знал, что предпринять. Придется ей выстоять свою битву в одиночку. Эрмелинда опять подняла голову и заговорила. Она неотрывно смотрела на Германа, пристально, испытующе, словно старалась прочесть мысли под его застывшей вымученной улыбкой.
— Конечно, ошибка. Теперь я понимаю. Но я была в отчаянии и смятении. Хотела уничтожить себя. Хотела убить жабу и окровавленными руками вырвать самоцвет. Хотела броситься в костер и погибнуть. Как вдруг явился этот лакей с каким-то пустяковым делом. И меня осенило: может ли быть для Эрмелинды фон Притвиц, для ее чувств, вкуса, чести, положения что-то более невероятное, чем уступить похоти этого приказчика? Он мерзкий, отвратительный… Тем лучше! Enfin! Я его соблазнила. Сняла неглиже и стала завлекать. Легла на постель и завлекала всеми непристойными словами, какие знала, а знала я их не много, так, слышала кое-что от служанок. Я бранила его и распаляла, как пьяная кухарка.
Эрмелинда умолкла и, нахмурившись, посмотрела на возлюбленного. Как странно, что ее белоснежная красота не вянет от чада этой повести. Но ведь ее женское тело не изменилось. Белое и сияющее на фоне грязи публичного дома. Герман не шевелился, стоял, скрестив руки на груди. Губы оцепенели, разжимались с трудом.
— Я люблю тебя, Эрмелинда.
— Нет, молчи. Слушай дальше. Обо всем, что случилось. Было это отвратительно. Я презирала лакея, презирала себя. И думала: тем лучше! Ведь отвращение доказывало, что я на правильном пути. Лакей, конечно, до смерти перепугался. Племянница хозяина — лакомый кусочек, но опасный. Он почесал брюхо и нервно запыхтел. Я раскинула ноги, и изо всех сил завлекала его, и все это время плакала от омерзения. Выставляла напоказ свое тело и выкрикивала скабрезности. Возьми же меня! Мужик ты или нет?! Ах, я была совершенно неопытна, я никогда не знала мужчины и однако ненароком угадала то, чем женщина наверняка, без осечки, способна раззадорить мужчину. Я усомнилась в его мужских качествах. Иди же! Или у тебя в штанах пусто? Каплун! Кастрат! И он подошел и плюхнулся на постель, перепуганный, гнусный, как крыса; я окаменела от боли и омерзения и опять-таки сочла это добрым знаком. Страдаешь вовсе не ты, твердила я себе. Не горюй. Просто фальшивая Эрмелинда понемножку отмирает. Он облапил мои колени…
— Эрмелинда. Я люблю тебя. Люблю безрассудно, больше жизни, ты моя царица, я твой слуга, но прошу тебя, не надо рассказывать дальше. Довольно.
— Нет. Ты должен узнать все.
Эрмелинда взяла бутылку, наполнила шампанским два бокала. Они молча выпили, глядя друг на друга чистыми глазами, изнемогающие, как борцы в перерыве жестокой схватки. Но Эрмелинда не допустила долгого отдыха и неумолимо продолжила рассказ.
— Когда он ушел, моя первая мысль была: ну, что бы теперь сделала Эрмелинда фон Притвиц? Убила лакея, а потом себя? Уехала к старой тетке и спрятала от мира свой позор? Да, конечно. Значит, эти возможности сразу отпадали. Я должна была совершить прямо противоположное. И я стала любовницей лакея. Умоляла, упрашивала его бежать со мною, лебезила, ползала перед ним на коленях, обнимала его жирные ляжки и покорно ложилась, когда он начинал сопеть от похоти. Мерзость. Меня трясло, как в ознобе, от глубочайшего отвращения. И пусть, тем лучше! Ведь Эрмелинда день за днем чахла, и день за днем я с тревогой спрашивала себя: наверно, теперь уже скоро? Где мой самоцвет?
— Я люблю тебя, Эрмелинда.
— К счастью, никто ничего не замечал. Кроме прислуги, разумеется, он ведь не мог не похвастаться своей победой. Генерала в это время разбил удар, и он большей частью лежал в постели. Шевалье опять куда-то уехал. Все было брошено на произвол судьбы, а меня, хозяйку дома, занимал только мой любовник. Бежать со мной он отказывался, считал, что и так хорошо. Пришлось отдать ему все мои драгоценности и деньги из Генераловой шкатулки, только тогда он уступил. Все вышло, как я хотела. Когда мы добрались до Берлина, от моего приданого не осталось ни гроша, он дочиста проигрался в ландскнехт. Нужно было добывать деньги на пропитание, и способ для этого был только один…