Пасьянс судьбы, или Мастер и Лжемаргарита
Шрифт:
Итак, из очень симпатичного района Чистых прудов я переехал в малосимпатичный в те годы район Красной Пресни. Он изобиловал хулиганьём и разного рода простонародьем. Публика эта ютилась преимущественно в деревянных бараках и халупах. Это сейчас Пресня чуть ли не респектабельный центр Москвы – в 1939-ом она была окраиной столицы, хотя в те годы с крыши нашего четырёхэтажного тогда дома был прекрасно виден московский кремль. Именно после переезда заработала моя память, начав фиксировать если не поток сознания, то по крайней мере отдельные его, потока, фрагменты.
О некоторых из них я уже упомянул выше. Вот ещё несколько.
Моё первое посещение оперы.
Было мне года четыре, когда впервые в жизни меня повели на оперный спектакль – в Большой театр. Давали «Сказку о царе Салтане» Николая Андреевича Римского-Корсакова. Естественно, это был детский утренник. Не знаю, как сейчас, но в те и последующие годы детей до 16 лет на вечерние спектакли в театры не пускали. Даже с родителями.
Вместе со мною в «Большой» отправились мой отец и Домна Васильевна,
Царевна – лебедь весьма меня удивила – своим женским лицом. Я почему-то считал, что у неё должно быть не человеческое лицо, а лебединая голова, с клювом, как и положено птице. Само собою, меня мало интересовали артисты, певшие в «Царе Салтане», но вот сегодня, спустя столько лет после того спектакля, мне было бы весьма интересно скользнуть глазами по пожелтевшей от времени программке, содержащей перечисление действующих лиц и исполнителей, занятых в той постановке.
Запомнился мне также фрагмент, в котором царицу и Гвидона должны заключить в бочку – я вдруг заскучал в этом месте спектакля. Для скуки этой, с моей детской точки зрения, была весьма веская причина – уж больно долго сцена эта длилась.
Кстати, тогда, в 1940-ом, да что там «тогда», ещё и несколько десятилетий спустя, мне и в голову не могло прийти, что истории с бочкой… уже более семи столетий! Да-да, более семи столетий! И придумал её совсем не Наше Всё (курсив мой – Э. В.) по имени Александр Сергеевич Пушкин, а английский поэт Джеффри Чосер, живший… в 14-ом столетии и создавший, в частности, свои знаменитые «Кентерберийские рассказы», повествующие, помимо всего прочего, про бочку и помещённых в неё членов августейшей семьи. Впрочем, Александр Сергеевич копнул и поглубже, добравшись до культурного литературного слоя, относящегося аж ко второму веку нашей эры. Я имею в виду «Три девицы под окном пряли поздно вечерком…», иными словами, историю трёх родных сестричек, две из которых были весьма завистливы. Так вот, в «Сказке о царе Салтане» Пушкин не только использовал «бочкотару» из «Кентерберийских рассказов», но и семейную историю трёх сестёр из «Метаморфоз, или Золотого осла» древнеримского писателя Апулея, творившего во втором веке нашей эры. Пушкин, как хорошо известно, прекрасно владел французским и немецким, но первый поэт России, подозреваю, и с английским был на дружеской ноге, ибо, не владея языком гениального Уилла, как бы смог Александр Сергеевич сделать столько заимствований из англоязычной литературы, блистательно адоптировав их к российской действительности первой половины 19 века. Тут вам и «Сказка о рыбаке и рыбке», тут вам и «Сказка о золотом петушке», тут вам и «Евгений Онегин». Например, «Сказка о золотом петушке» по сути поэтическое переложение на русский новеллы американского писателя Вашингтона Ирвинга, а «Онегин» не что иное, как блистательное развитие темы, обозначенной Байроном в его «Чайльд Гарольде». Весьма вероятно, и без «Принцессы Клевской» тут не обошлось. Я имею в виду отказ овдовевшей героини этого выдающегося французского романа связать свою судьбу с судьбою любимого ею человека, коим являлся герцог Немурский. Принцесса предпочла остаться верной светлой памяти своего мужа, опасаясь к тому же вполне естественного угасания со временем чувств к ней любимого человека. Уж если Александр Сергеевич читал «Красное и чёрное» Стендаля, то прочесть «Принцессу Клевскую» Нашему Всё сам Бог велел. Роман этот был создан в эпоху Людовика XIV, а описываемые в романе события относятся к эпохе царствования Генриха Второго Валуа, то есть к середине века 16-го. Будем откровенны, русская литература, поначалу впитав в себя всё лучшее, что было создано до неё в литературе мировой, и в первую очередь, разумеется, в литературе западноевропейской, буйно затем пошла в рост, дав в конечном итоге необычайные золотые плоды. Тут вам и романы Льва Толстого и Достоевского, тут вам рассказы и пьесы Чехова, тут вам и гениальные трагедии Алексея Константиновича Толстого. Я имею в виду «Смерть Иоанна Грозного» и «Царя Фёдора Иоанновича». Да и поэзия графа Алексея Константиновича весьма высокого качества. Мусора в ней, типа антисемитского «Богатыря», минимум. Вышеприведенный список литературных шедевров, созданных на русском, можно и продолжить, но, кажется, пора нам вернуться к нашему четырёхлетнему барашку по имени Эмиль.
Короче говоря, «Царь Салтан» меня совершенно не впечатлил, и этого вполне можно было ожидать – не настало ещё для меня время для восприятия классической музыки; я ведь и близко не был вундеркиндом, но много-много лет спустя с удивлением понял, что существуют не только вундеркинды на белом свете, но появляются на свет божий и некие противоположности им. Я бы назвал оных вундеральтами. Это старики, которым за семьдесят и у которых в конце их отнюдь не короткой жизни вдруг прорезался очень яркий творческий талант в том или ином направлении интеллектуальной деятельности. Вот только, глядя на малолетнее чудо, все улыбаются и восхищаются, и совсем иная реакция у этих «всех», когда неожиданно возникает старик, предлагающий «благодарному человечеству» запоздалые плоды своего интеллектуального творчества. Реакция эта примерно такая: «У дедушки от склероза, видать, крыша поехала. В его возрасте надо карьеру уже завершать, а не приниматься за её созидание». Вот только невдомёк почтенной публике – овощи – то разные бывают. Одни – ранние, другие – поздние, а то и очень поздние. Кому как назначено будет Всевышним. Обычно, вундеркинду все пути открыты, а для вундеральта они, наоборот, чаще всего полностью перекрыты, и открыть их способна только Высшая сила. Так зачастую и случается – нередко уже после смерти запоздалого гения. Знать, Всевышнему в силу каких-то своих соображений надо поместить творчество тех или иных людей в запасники разного рода. Пусть там вылежатся до поры до времени, а там посмотрим.
Впрочем, стоп! Стоп!! Из глубин моей памяти неожиданно всплывают ещё несколько фрагментов моего бытия, относящихся к описываемому периоду моей жизни, причём некоторые из них мне, лично, не запомнились, но они запомнились кому-то из моих близких. От них – то я и узнал со временем о кое-каких деталях моего раннего детства, деталях, касающихся моего восприятия классической музыки. Да, в мои три – четыре года она ещё была не в состоянии полностью овладеть мною, но некий важный плацдарм в моей душе музыка, в том числе и классическая, уже завоевала. Не могла не завоевать, поскольку в нашей малой семье, включающей моих родителей и меня, она имела постоянную прописку. В первую очередь благодаря отцу, обладателю абсолютного слуха и великолепного, отлично поставленного баритонального баса. Впрочем, отец ещё хорошо играл на рояле, читая ноты с листа, и занимался музыкальной композицией. В этой связи мне вспоминаются следующие два фрагмента моего самого раннего детства.
Фрагмент первый. Не знаю уж по какому поводу, у нас в доме собралось много гостей. В кабинете отца устроен импровизированный концерт. Отец, стоя у рояля фирмы «Беккер», поёт арию князя Игоря. «О дайте, дайте мне свободу…». Ладонь правой руки папа держит у правого уха. Многие певцы так делают, разумеется, не на сцене, во время оперного спектакля, и не на эстраде, во время концерта. Аккомпаниатор мне не запомнился. Весьма возможно за роялем друг отца, пианист и композитор Владимир Пескин. Об этом человеке ниже ещё не раз будет идти речь. Я слушаю пение отца, сидя на низком детском стульчике, недалеко от рояля. Пение отца мне очень нравится. Оно многим нравилось, хотя тот же Пескин находил нём, возможно, и не без некоторого основания, некий недостаток, заключающийся в заметной монотонности исполнения. Папа, кстати, и в «Большой» пытался поступить. Не взяли – из-за очень плохого зрения, осложнённого весьма длинным языком потенциального солиста. Зрение у отца было отвратительным – 7 или 8 минусов. Без очков папа ни черта не видел. Естественно, арию «Бориса» в «Большом» родитель исполнял в очках. Кто-то из членов прослушивающей комиссии поинтересовался, а как Виктор Вейцман чувствует себя без очков?
Ответ был молниеносным:
«Как без штанов!»
Естественно, «без штанов» в начале 20-го века на оперных подмостках ещё не пели. Мода на подобного рода новации расцвела пышным цветом на сценах оперных театров с лёгкой руки некоторых оперных режиссёров где-то в конце ушедшего тысячелетия. А теперь представьте себе на мгновение, постановку «Бориса Годунова» Мусоргского где-нибудь в «Ля Скала» с очкастым и бесштанным царём Всея Руси!
Фрагмент второй. Тот же кабинет. За роялем папа. Аккомпанируя самому себе, он поёт романс Рахманинова «Ночь печальна». На слова Ивана Бунина. Мою детскую душу особенно трогает фраза «…огонёк мерцает одинокий…». Огонёк этот так легко себе представить. Я делаю это, и мою душу тоже охватывает печаль.
Но вот отец берёт нотный альбомчик, в который записывает собственные композиции. Он открывает его на нужной странице, ставит на пюпитр рояля и начинает петь романс собственного сочинения. Кажется, он посвящён какой-то женщине. Я хорошо запомнил заключительные аккорды и слова, завершающие романс, впрочем, последние запомнить было совсем нетрудно: «Виктор Вейцман!». Слова эти что-то вроде подписи, которую художники ставят на своих картинах, только в данном случае «картина» была музыкальной. Альбомчик этот со временем оказался в квартире на Большом Харитоньевском, а затем исчез в недрах МГБ – после визита сотрудников пресловутой госбезопасности к моей тётушке, Сарре Рахмильевне. В 1947-ом году. Кстати, тётя Сарра много лет спустя рассказала мне про папину композиторскую задумку – сочинить оперу на сюжет драмы Гуцкова «Уриэль Акоста». Увы! Не сложилось. Много, что не сложилось. Остаётся добавить. Отец очень любил Скрябина и Метнера; Шостаковича считал гением, к Прокофьеву относился с прохладцей. Музыка, сочиняемая папой, по отзыву его друга Владимира Пескина была не оправданно сложной.
Тут будет вполне уместным упомянуть об одном весьма выдающемся музыканте, трубаче Тимофее Александровиче Докшицере. Именно до войны я впервые услышал о нём. Тимофей Александрович, или Тима, как звали его в моей семье, был воспитанником Владимира Ананьевича Пескина, на жилплощади которого в районе Чистых Прудов Тима жил одно время. Он и свою первую жену, Фаню, привёл туда. Квартира, в которой обретался Владимир Пескин со своими близкими, была большой и коммунальной. Тима, само собою, по многу часов упражнялся на трубе, доводя «своим трубным гласом» жильцов квартиры до умоисступления. Они, естественно, во всю протестовали, в ответ Владимир Ананьевич, дядя Володя, как я его звал с детства, в свою очередь возмущался, заявляя соседям, что они не понимают прекрасного. Папа мой, писавший, помимо всего прочего, и весьма неплохие сатирические стихи, откликнулся на этот «трубный страшный суд» такими вот стихотворными строчками, которые хорошо ложились на мотив «Катюши» Матвея Блантера: