Патологии
Шрифт:
Мысль его прыгает, словно обожженная, но я всё понимаю.
Он затягивается сигаретой, так глубоко, что сразу добрая половина ее обвисает пеплом.
– Сразу весь город осадили, все комендатуры. И ГУОШ осадили, - продолжает «собр», - но в Ханкале «вертушки» подняли, расхерачили вокруг ГУОШа всю округу, а потом мы зачистили всё. У нас одного убили вчера на зачистке. На площади «Минутка», говорят, много положили «собров», из Новгорода… Несколько комендатур до сих пор в осаде. Пацаны на блок-постах натерпелись, - им тяжелей всех пришлось… К вам до
Зашёл Семёныч, что-то сказал, или просто кивнул оставшемуся за старшего из «собров».
– Собираемся, мужики!
– командует тот своим.
– Грузите раненых.
У меня гадко и тошно ёкает внутри: остаёмся. Точно остаёмся. До последней минуты глупо надеялся, что уедем. А мы остаёмся.
В углу «почивальни» стоит несколько ящиков с патронами, гранатами и подствольниками, - нам привезли, развлекаться.
Несут ещё одного раненого, из взвода Столяра, - снайпер сработал, голова в кровище, помрёт парень. Дока нет, у «собров» тоже дока нет, перевязывают сразу несколько человек, корявые, грязные мужские руки мелькают.
Семёныч морщится, будто в муке, ругается, - не знаю, не слышу на кого.
Раненых вытаскивают через окно на первом этаже, - Кизю, «собра», пацанов из Костиного взвода. Тронул руку Женьки, когда его проносили, - дрожит. Глаза закрыты, зажмурены, больно ему.
Костя гонит в БТР других покоцанных - Старичкова - у него загноился бок, Астахова - в грязно-ржавой тряпке на голове и Валю Черткова, лицо которого вовсе потеряло привычные человечьи очертанья.
Валю, совершенно ослепшего, уводят «собры».
Астахов, на приказ собираться, не реагирует. Кажется, он забыл, что его зацепили. Замечаю, что тряпка на его голове заново перевязана, - туго, на несколько узлов.
– Дима!
– повторяет Столяр, - Собираться, я сказал.
– С хуя ли?
– отвечает Астахов.
– В чём дело, Дима?
– орёт Столяр.
– Идите на хуй, я остаюсь!
– огрызается Астахов, и уходит из «почивальни».
– Я тоже остаюсь, я нормально… - говорит Старичков.
– А, как хотите, - говорит Столяр раздражённо.
«Собр» жмёт руки Косте и мне, я с нежностью чувствую его горячую, шершавую лапу.
Ах, мужики мои, забубённые мои мужики…
– Нам командира надо забрать!
– говорит «собр», - Прикройте, мужики, как следует.
БТРы ревут, вязнут в огромных лужах, выжимают всё возможное. Мы стреляем, глохнем, дуреем и стреляем, стреляем.
При повороте на трассу по первому БТРу бьют из «хрущевок», но «муха» мажет и сносит, сбривает крону дерева у дороги.
Всё, больше ничего не вижу, - БТРы уходят из вида, вывернув на дорогу.
Ещё стреляем, набивая на плечах огромные, бордовые синяки.
Спешу из «почивальни» в комнату, из которой ушел, оставив Скворца и несколько парней. Тащу, согнувшись, две «эрдэшки» патронов в одной руке, «эрдэшку» гранат в другой.
Вбегая в комнату, не верю своим глазам, видя спину Семёныча.
«Так он здесь!» - думаю радостно.
Бросаю на пол, оттянувшие руки, сумки.
Семёныч поворачивается ко мне.
– Проехали, вроде!
– говорит мне, и Столяру, стоящему рядом с ним.
Семёныч идёт мимо бойниц к выходу, не пригибаясь, спокойно.
– Работайте, ребятки, работайте!
– улыбаясь, говорит он, и выходит.
«Неужели он уехал бы, оставив нас!
– думаю я, - Как дурь такая могла мне в голову придти!»
Семёныч придумает что-нибудь, уверен я.
– За нами приедут ещё?
– спрашивает Скворец, явно ждущий положительного ответа.
Оборачиваюсь к нему, ещё не решив, что ответить, но, почему-то улыбаясь, и несу эту улыбку, чувствую ее как искажение мышц на лице в неожиданно образовавшейся полной темноте, пока меня непонятным образом подсекает под ноги и медленно, как осенний лист на безветрии, качая в разные стороны, бросает на пол. Паденья я не ощущаю.
Она смотрела в сторону, моя Дэзи. Всю дорогу она смотрела в сторону, не обращая внимания ни на меня, ни на пассажиров электрички, в которой мы ехали к Святому Спасу. Когда пассажиры вставали, переходили с места на место, брали вещи с багажных полок, ставя рядом с моей собакой грязные тяжелые ботинки, она осторожно отодвигалась, едва шевелила хвостом, щурила хмурые глаза. Она казалась усталой, моя сучечка. И не родной.
У меня так мало осталось близких душ на свете, честное слово, мало. Мне так хотелось, чтобы Дэзи дружила со мной, - мне не было ещё и десяти лет, и что у меня ещё оставалось из детства?
В детстве были очень просторные утра, почти бесконечные. Часы не накручивались нещадно, один за другим, сгоняя слабосопротивляющийся день к вечеру, обессмысливающему ещё один день на земле. Нет, в детстве было не так. Пробуждение наступало долго. Поначалу разум вздрагивал, вырывался на мгновенье, цеплял какие-то звуки. Потом глаза открывались, и начиналось утро. Оно не начиналось раньше пробужденья, как происходит сейчас. Утро звучало, источало запахи, казалось, что в мире раздаётся тихий звон, звон преисполняющий. Всё самое важное в моей жизни происходило по утрам. Каждое утро просыпалась Даша. Что может быть важнее.
И каждое утро, там, в детстве, на улице, лаяла моя собака. Радуясь моему пробужденью, так ведь? Иначе что ей лаять…
А сейчас она смотрела в сторону. Я кинул ей печенье, и она съела. Сидя ко мне спиной, лязгнула зубами, заглотила, и не повернулась, не стала заглядывать мне в глаза, выпрашивая ещё. Стёкла окон были грязные, и за стёклами текли сирые просторы, и порой моросил дождь. Казалось, что всё находящееся за окном имеет вкус холодного киселя.
Граждане, сидевшие вокруг, были хмуры, лишь что-то без умолку говорили две бабушки, сидевшие напротив. Мне очень хотелось, чтобы Дэзи укусила кого-нибудь из них за ногу.