Пауки
Шрифт:
Дома Раде застал Марко, Машиного мужа. За последние дни он что-то повадился в дом, пристает, требует отдать ему десять талеров, хотя Раде и заплатил проценты, а осенью вспахал ему огород.
Марко задумчиво сидел у огня и курил Радин табак, — угостила его старуха мать, когда он пожаловался, нечем, мол, набить трубку.
Раде, увидав Марко, обозлился. Божица придвинула мужу стул к очагу. Он молча сел и уставился на огонь. И Смиляна и Божица терпеливо ждали, хотя их прохватывала дрожь. Они знали, зачем Раде пошел в город; если он сейчас мрачен и молчалив, значит, дело плохо: должно быть, газда все
Марко тоже помалкивал, придумывая, как бы половчее завести разговор, а когда Божица сняла с огня казанок и замешала пуру, он отложил трубку в сторону и уселся с домочадцами обедать.
Прослышав, что газда Йово задумал разделаться с Раде, Марко начал побаиваться, как бы не пропали его талеры; несколько раз заходил он в суд, чтобы разузнать, как обстоят Радины дела, ничуть не смущаясь тем, что чиновники и служители, едва завидев, гнали его в шею.
Марко отложил, наконец, ложку и снова попросил табаку; закурил и, глядя на огонь, заметил:
— Вот и полдень прошел!
— Да, прошел… — свирепо проворчал Раде, готовый тут же, у себя в доме, схватить его за горло.
— Пора и мне домой!
— Воля твоя! — сдержав раздражение, но с виду спокойно, ответил Раде.
— Только знаешь, хорошо, если б ты вернул мне деньги… Нужны мне!
— Не стало у бедняги хлеба в доме, что ли? — ядовито спросил Раде. — А меня и в самом деле нужда со всех сторон заедает. Погоди, покуда с бедой не справлюсь…
— Нужны до зарезу, не видать мне счастья, если соврал. Да и сроки прошли… Не увиливай, брат, на честное слово дал… Верни их…
— Неужто ты в самом деле испугался, Марко, что пропадут твои десять талеров?
— Не то чтоб испугался, но…
— Брось! — оборвал его Раде. — Божица, дай сюда свое монисто!
Жена молча подошла к сундуку, открыла и вынула монисто. Звякнули серебряные монеты. Раде взял его из жениных рук.
— На, — сказал он Марко, — возьми в залог, оно твое, коли на святую Катерину не верну долга… Возьми, брат, и уходи!
Глаза Марко загорелись, он потянулся к ожерелью.
— Само собой, — сказал он, — все равно где ему лежать, у меня или у тебя… только не до Катерины, больно долго ждать, пускай будет до Ружарицы… Согласен?
— Как хочешь! — отмахнулся Раде.
Марко взял монисто и бережно спрятал за пояс. Выхватил из очага уголек, разжег трубку и, уходя, приостановился на пороге.
— Убей меня бог, Раде, не все ли тебе равно, у кого побудет монисто, у меня или у тебя?!
На плече у Раде все еще висела торба, он не снимал ее, пока Марко был в доме, потому что не хотел прикасаться к деньгам, предназначенным для газды. По дороге из города он надумал выжать еще хоть сколько-нибудь.
— Раде, как было в городе у благодетеля? — спросила тревожно мать, когда Марко ушел.
— Беда, мама, не благодетель он нам, а злейший враг!..
— Не надо так, сынок! Выручал нас кое-когда. Сдается мне: доведет до ямы, но в яму не столкнет…
— Хочет столкнуть, и не в яму, а в пропасть,
— Успокойся, сынок! — уговаривала его старуха. — А что господин сказал?
— Что сказал? Не спрашивай!.. Хочет все сразу…
— А сколько?
— Что проку тебе говорить!.. Я и сам в толк не возьму, счету им нет… Пришлось бы отмерять деньги мерами, как зерно! Не к добру это!.. Прогонят нас из родного дома… — промолвил он вполголоса и умолк.
— Подожди, сынок, пугает он, верно, чтобы побольше выколотить!.. Не горячись!
— Я не горячусь!.. Но не бывать тому, что он задумал, повторяю, хотя бы пришлось собственной кровью расплачиваться! Не бывать!.. — И, поднявшись, заходил по комнате.
Женщины в испуге не сводили с него глаз: значит, дошел до крайности, коли так бесится. Правда, нрава он крутого, но сдержан и отходчив, а если гнев не стихает — дело плохо!
Божица сгребла в сторону жар; дети вытащили из золы испекшиеся картофелины и стали катать их по полу, чтоб поскорей остыли; картофелины куда-нибудь закатывались, ребята, найдя их, весело хохотали. Старуха, уставившись на огонь и покашливая, думает о разгневанном сыне, и вспоминается ей свекор, дед Раде, старый Раде, который убил соседа за то, что тот запахал его полосу. Убил на месте, после того как суд не стал на его сторону. Ее вывел из задумчивости внук, маленький Илия, он просил очистить картофелину; старуха взяла ребенка на колени и несколько раз с нежностью поцеловала его светящиеся любопытством глаза.
…И опустилась, вползая в дом, долгая зимняя ночь.
Раде смотрит через открытые двери вдаль; по мере того как, победив сумерки, надвигалась ночь, на душе становилось все мрачнее, мало-помалу угасало в ней то, что пылало таким ярким огнем в расцвете юных сил — с тех пор как он себя помнил… С каким наслаждением встречал он раньше такие ночи у пылающего очага! В казанке варился ужин, Раде нежился подле Божицы, сильные тела их жались друг к другу, оба они спокойно и уверенно ждали того, что сулила им долгая зимняя ночь.. Раде вспомнил лето, горы и страстную, пугливую Машу… Но больше всего ему сейчас жалко Божицу, послушную, безответную Божицу, и умную старуху мать. А вспомнив о сыновьях, он резко, словно бы им грозила опасность, оглянулся на них и придвинулся к очагу.
Мальчики, сидя перед казанком, мирно уплетали картошку. Раде погладил старшего по голове, младшего притянул к себе, поближе к огню. Всякий раз, видя округлившуюся талию Божицы и приподнятый спереди подол рубахи, Раде задумывался: «Скоро третьего родит…» И ему становилось невыносимо тяжко…
Раде вышел задать корму корове, пускай хоть она не голодает — корова кормит ребят, и, подбрасывая ей сено, с грустью подумал о проданном скоте; кто знает, что с ним?
— Ох, мама, боюсь, беда идет! — опасливо промолвила Божица, когда Раде вышел. — Бог гневается на нас… ему одному ведомо, что нас ждет…