Павленков
Шрифт:
Но это будет сказано не так скоро, а пока положение мое в высшей степени прискорбно, почти невыносимо: будучи выслан без объяснения причин, я лишен всякой возможности привести в свою защиту какие-либо оправдания. Что отвергать, против чего представлять возражения и доказательства — я не могу даже и придумать. Те туманные сообщения, которые до меня дошли в последнее время частным путем, окончательно сбивают меня с толка. Так, например, один мой близкий знакомый говорит, что будто бы моя фамилия найдена в списках тайной типографии, открытой в Саперном переулке. Хотя это вполне немыслимая вещь, но попробую допустить на минуту существование факта, чтобы посмотреть, что из этого выйдет.
Прежде всего, необходимо знать, какого рода этот список. Если это список лиц, которым предполагалось послать “Народную волю”, то занесение в него чьей-либо фамилии не может иметь решительно никакого значения, потому что было время, когда этот листок рассылался весьма щедро, и я зимой прошлого года действительно получил в конверте два номера (2-й и 3-й) “Земли и Воли”, о чем знал бывший шеф жандармов генерал-адъютант Дрентельн.
Если в упомянутый мною список занесены, по мнению сыскных агентов Зурова, люди сочувствовавшие и содействовавшие типографии, то, оставляя пока в стороне всю невероятность существования таких ревизских сказок по их бесцельности, мы невольно наталкиваемся на вопрос — не существует ли в упраздненном теперь III отделении списка лиц, когда-либо привлекавшихся к так называемым политическим делам, и не стоит ли там фамилия Павленкова в нескольких экземплярах? Находясь в Тюмени, я хотя случайно, но совершенно доподлинно узнал, что перед III отделением в разное время фигурировали еще два каких-то “политических” Павленкова. Почему же, если в списках типографии оказалась эта фамилия, то она должна быть поставлена на счет Флорентия Павленкова? Потому что он издатель? Странное основание! Но как же можно не только прямо, а хотя бы косвенно содействовать тайной типографии, не имея ни одного знакомого между людьми, прикосновенными к ней? А ведь я — даю Вам честное слово — знал об этих людях столько же, сколько Вы знали о том, что Вам будет почти открыто доставлена “Народная воля”. Прибавляю, что я сам был свидетелем того, как III отделение иногда спутывает фамилии. Вместе со мной в Вышневолоцкой политической тюрьме сидел беллетрист Петр Волохов, назначенный административным порядком к высылке в Восточную Сибирь. Он тоже не знал, за что его постигла такая строгая кара, потому что ссылался без объяснения причин. Но когда в тюрьму приехал, по Вашему поручению, князь Имеретинский, со множеством различных справок, и стал делать ему вопросы, то мало-помалу выяснилось, что это совсем не тот Волохов, какой должен быть сослан, а лишь его однофамилец, что его не только иначе зовут, но он даже не был в Петербурге в то время, когда, по сведениям III отделения, имевшимся в портфеле князя, его будто бы обыскивали, нашли у него склад запрещенных изданий, арестовали, после чего он бежал, был снова пойман и пр. и пр. Тем не менее, Волохов через три недели после открывшегося недоразумения был все-таки отправлен общим порядком в Сибирь и только на дороге, в Перми, остановлен. То же, вероятно, было бы и со мной, если бы князь Имеретинский мог объяснить, за что именно я ссылался. Но он прямо сказал, что-де “относительно Вас у меня нет никаких сведений”. Вследствие долговременной практики я научился понимать (в смысле прискорбного факта) возможность ссылок без суда и следствия, но ссылка в Сибирь без объяснения причин — для меня, признаюсь, совершенно непонятна. Возвращаюсь снова к пресловутому “списку”. Я сказал, что считаю список лиц, содействовавших типографии, решительно немыслимой вещью — нет цели для такой курьезной регистрации. В самом деле, если тайные типографии могли так долго держаться, то только потому, что в них принимало участие весьма ограниченное число лиц. Составлять им список для самих себя — значило бы то же самое, что заносить в памятную книжку имена своих братьев и сестер. Вероятно ли, чтобы монах вел списки своих возлюбленных, когда этого не делают даже миряне? Вот почему я совершенно не верю дошедшему до меня недавно сообщению. В фиктивности его меня убеждает еще и то, что если бы даже и оказался такой список (он мог быть только нарочно составлен ради какой-нибудь отместки или подделан чересчур усердными низшими сыскными агентами), то мою фамилию приписали к нему впоследствии, иначе я был бы арестован месяцем раньше действительного; ведь типография в Саперном переулке была открыта, кажется, в начале февраля, если не ранее, а меня взяли в начале марта, именно 8 числа.
Наконец, для меня непонятно само ядро подозрений, выводимых из фантастического списка. Уж если можно в чем обвинить, то скорее в равнодушии, чем в сочувствии к каким-либо форсированным “пропагандам”: я не только не верю в целесообразность тайных листков, но даже сомневаюсь вообще в силе печати без сопутствующего ей распространения народного образования. Все мои издания поэтому имеют в виду преимущественно обучение и развитие. Теперь представьте себе мое положение: единственное имеющееся у меня частное сообщение о причинах моей ссылки до такой степени неправдоподобно, до того напоминает собой изданные мною для детей “Наглядные несообразности”, что, получивши его, я очутился в еще больших потемках, чем прежде. Признаюсь, я долго затруднялся говорить об этом сообщении Вашему Сиятельству из опасения, чтобы Вы как-нибудь не заподозрили меня в притворно-наивной мистификации. Но мысль, что в систему провозглашенной Вами политики умиротворения не может входить недоверие guand meme — это маховое колесо прежнего режима — дала мне смелость высказать перед Вами, так сказать, неофициально. Конечно, в официальной бумаге, в так называемом “прошении”, которое я уже подал Вашему Сиятельству сегодняшним днем по обычному порядку (через губернатора), мне было бы совершенно невозможно говорить о сообщениях, сомнениях, предположениях и т. п. Здесь же Вы, вероятно, меня не осудите, если я скажу, что я пострадал совершенно безвинно (сам докладчик по моему делу в этом вполне убежден) и даже был бы рад, если бы знал за собой какой-нибудь компрометирующий проступок, потому что тогда я был бы, по крайней мере, спокоен и молчал — к молчанию
Я знаю, что Вы желаете истины, справедливости, признания и гарантирования общественных и частных прав; сам один из первых порадовался Вашему призыву к руководящей роли в Вашей высшей администрации, но тем больнее было для меня получить в самый момент моих личных радостей тот удар, который мне нанесла нежданно-негаданно моя внезапная ссылка. Ссылка эта обошлась, а, вернее, об-холится мне очень дорого не только в материальном, но и, в особенности, в нравственном отношении.
Со всеми этими материальными потерями можно было бы, однако, на время примириться, но я не нахожу в себе сил помириться с несчастием совершенно иного рода: моя племянница Елена Ермолаевна Шнейдер, судьба которой для меня дороже жизни, тяжко заболела. При теперешнем своем положении не только не могу ничем ей помочь, но даже лишен возможности ее видеть. Болезнь ее такого рода, что я рискую ее совсем потерять…
В апреле месяце я просил Ваше Сиятельство через князя Имеретинского: о разрешении мне выезда в Петербург. В ответ на это прошение Вы приказали объявить, что оно “в настоящее время не может быть удовлетворено” (настоящим временем был тогда май), но что в конце года, если обо мне не последует никаких замечаний, я могу возобновить свое ходатайство…
Основываясь именно на Вашем собственном решении, я позволяю себе теперь — с наступлением последней трети года — возобновить перед Вами свое апрельское ходатайство подачей формального прошения, отправленного вчера по установленному порядку в Тобольск. Со времени моего исключения из общества прошло более полугода. Политическая атмосфера Петербурга, наравне со всею мыслящею частью России, с тех пор стала неузнаваема, и если тогда мое удаление из столицы могло обуславливаться общими тревожными настроениями, никогда и нигде не обходящимися без гекатомб, то теперь едва ли существуют эти причины.
Как бы ни были велики мои временные личные невзгоды, но, становясь на общую точку зрения, я считаю не только формальным, но и нравственным долгом свидетельствовать Вам свое глубочайшее искреннее уважение как государственному деятелю, открывавшему собой новый освежающий период нашей жизни.
Флорентий Павленков. Не судите, Ваше Сиятельство, за неформальность. Ялуторовск, 23 августа 1880 г.».
Какой же результат пожинал Павленков после того, как его проникновенная исповедь попала в руки «Их Сиятельства»? Нужно сказать, что это был первый период деятельности нового министра внутренних дел и ему льстило слыть либералом. Видимо, немаловажную роль сыграло прежде всего это обстоятельство, а вовсе не сама абсурдность не… предъявленных политическому ссыльному никаких обвинений! И тем не менее факт остается фактом: 11 сентября 1880 года исправляющий делами тобольского губернатора получает из Главного управления Западной Сибири депешу, проясняющую обстоятельства дальнейшей судьбы Павленкова. Вот что в ней говорилось: «В настоящем году, по распоряжению главного начальника Верховной распорядительной комиссии был выслан из С.-Петербурга административным порядком в Западную Сибирь, под надзор полиции отставной поручик Флорентий Павленков, назначенный генерал-губернатором на жительство в г. Ялуторовск (предписание от 21 июля за № 4450). Ныне генерал-адъютант граф Лорис-Меликов (как видно из отзыва его, от 6 сего августа за № 5524) признал возможным дозволить Павленкову возвратиться в столицу в том случае, если он представит благонадежных поручителей с личною ответственностью за его дальнейшее безукоризненное поведение. Имею честь сообщить об этом Вашему Превосходительству для надлежащего распоряжения и объявления по принадлежности, покорнейше прося Вас о последующем меня уведомить».
Друзья из Петербурга тут же ставят Павленкова в известность о принятом министром решении. Однако официальные каналы хранили молчание. Поэтому 11 сентября 1880 года Павленков посылает в 7 часов 40 минут утра телеграмму в Тобольск следующего содержания: «Не откажите телеграфировать, когда и куда отправлено мое прошение об освобождении. Ответ — десять слов — уплачен. Павленков». На этой телеграмме под номером 39 имеется пометка: «Доложено господину исправляющему делами губернатора. Приказано послать ответ исправнику».
И действительно, уже на следующий день, 12 сентября, была отправлена в Ялуторовск телеграмма: «По возвращению Павленкова предписание Вам послано». В телеграмме указывается, что предписание губернатора датировано этим же 12 сентября. В упомянутом предписании за № 5970 содержалось требование дать отзыв о поведении Павленкова.
Через десять дней, 22 сентября, ялуторовский окружной исправник Розанов посылает управляющему тобольской губернии рапорт: «Во исполнении предписания от 12-го сего сентября за № 5970 имею честь представить при этом Вашему Превосходительству заявление находящегося под надзором полиции отставного поручика гвардейского артиллерии Флорентия Павленкова на имя его Высокопревосходительства господина министра внутренних дел по поводу возвращения его, Павленкова, в С.-Петербург». Этот документ не вносит ясности в создавшуюся ситуацию. Выходит, что до 26 августа ялуторовский исправник прошения Павленкова не пересылал? Или же он повторно направляет его?
Так или иначе, но факт неопровержимый: предписание из Тобольска шло до Ялуторовска крайне медленно. Флорентий Федорович находился в нервном возбуждении: ему казалось, что желанное освобождение может из-за какой-то случайности не состояться. И уже 16 сентября он в 8 часов 40 минут утра посылает новую телеграмму в Тобольск: «Предписание, о котором Вы телеграфировали 12 числа, до сих пор не получено. Ваша телеграмма возбудила недоразумения. Не откажитесь сказать мне определительно, предоставлено ли мне вернуться в Петербург. Ответ 20 слов уплачен. Павленков».