Пчелиный пастырь
Шрифт:
Он усвоил урок. Он не будет задавать ей вопросов. Ему остается понять, что вопросы, которых не задают, не дают нам покоя. Короче говоря, во время завтрака она пошла к Торрею. Узнав, что Лейтенант вернулся, он постучал себя по лбу согнутым указательным пальцем. «Он что — в своем уме?» — так отреагировал он на это сообщение. Соответственно Пират просит Лейтенанта, чтобы тот не засветил «Балеары». Для полицейского в отставке задержка катера в его стремительной скачке по волнам подозрительна. Немецкой службе, возможно, было известно не только о бегстве — это-то ясно, — но и о краже катера, которую она сама же допустила. Торрей чует тут ловушку, в которую они попались бы все, кабы не находчивость Ома.
В Управлении лейтенанта Лонги снова, как и в Париже, встречают все те же изречения и лозунги «национальной революции», те же портреты маршала, те же картонные
Бернар Ориоль, племянник мужа Соланж Понс, оказался славным малым. Выглядел он моложе своих лет, галстук всегда был аккуратно завязан; он приготовил досье Эме, составил заявление об обмене Lagermark [33] — оставалось только подписать опросный лист в немецком разрешении на выезд в Баньюльс. Была даже пришедшая утром на имя Лонги прибавка к жалованью. Этот практичный молодой человек на всякий случай нашел частичное применение этим деньгам: он облек их в аппетитную форму горного окорока ценой в 5000 франков. Эме обозлился было, но сдержался. Отдаст Анжелите. Окорок ожидал решения своей участи в стенном шкафу, и там ему было не скучно в обществе пачек сигарет и отрезов. За будущее племянника Соланж Понс можно было не беспокоиться.
33
Монета, имевшая хождение только в лагерях для военнопленных. — Прим. автора.
Они позавтракали в офицерской столовой префектуры. За несколько часов Эме Лонги усвоил множество разных вещей. В Перпиньяне дела идут не так уж плохо. Каталонцы вопили, что с них дерут шкуру, но на самом деле они страдали только первый год. Они выращивали различные культуры и собирали два, а то и три урожая в год. Когда началась оккупация Южной зоны, то и тут немецкие порядки и вишистская зараза не могли отнять у людей смекалку и давно выработанное умение приноравливаться к обстоятельствам. С непроницаемым видом парень продолжал свой урок. В другие времена он преуспел бы в политических науках. Он не смешивал мораль с политикой. Больше всего страдали люди свободных профессий в городах. Сопротивление идеологическое, политическое Сопротивление действовало, можно сказать, среди бела дня. Достаточно было посещать кафе. Эти люди неодобрительно поджимали губы, говоря о теперешних властях. Но дальше этого дело не шло. Юный Бернар явно был не на их стороне. Его шеф Симон шел навстречу своей судьбе. Но дело его ведению немцев не подлежало. В этом министерстве из-за пленных было прескучно, приходилось иметь дело с немцами! В сущности, идеальным было бы министерство по делам военнопленных без военнопленных… Странно было видеть улыбку старика на молодом лице этого самого Бернара Ориоля. Мораль: к Симону «были применены административные меры». Это означало, что его интернировало Виши.
Эме Лонги слушал, невольно заинтересованный таким цинизмом. В первые дни он пылал негодованием. Несколько раз рядом с ним оказывался кто-то, кто оправдывал это состояние Эме, объясняя, что надо же быть снисходительным к человеку, который вернулся из лагеря и еще плохо осведомлен; особенно унизительным было, когда защитительную речь произносила хорошенькая женщина, к тому же обеспеченная. И он стал корректировать огонь.
После полудня ему пришлось внести поправку в кое-какие утренние выводы. Он чересчур поспешно провел параллель между министерством — министерством по делам военнопленных — и петэновскими клубами. Уж коль скоро члены петэновских клубов наивно верили в маршала, то верили совершенно искренне. Здесь же дело обстояло хуже. Поддельный скаутизм плохо прикрывал отсутствие совести.
Создавшееся у него впечатление укрепила беседа с директором Управления, кавалерийским полковником, горячим сторонником Службы порядка Легиона бывших фронтовиков; этот полковник, вернувшись из недельного отпуска, только что узнал о «скандале с Симоном». Он носил скромный галстук в тонкую трехцветную полоску. Он говорил со своим юным коллегой с единственной целью предостеречь его. Пострадавший заместитель директора (временный) был весьма неосторожен! Между нами: даю вам совет — вы ведь вернулись из лагерей. Вам выпало счастье полечиться солнцем (он имел в виду «позагорать»), В Баньюльсе вы встретите своих репатриированных товарищей. В частности, майора
Снабженный пропуском в запретную зону, уладив дела со своим начальством, Эме Лонги извлек ряд уроков из своей двойной авантюры. Второй путь был отрезан. Симон арестован, и здесь все обрывалось. В «Балеары» ему хода не было. Что ж, он поедет и будет, как они говорят, лечиться на солнышке до тех пор, пока не станет разбираться во всем этом лучше. Одно теперь ясно: он больше не «зомби».
В этот вечер Бандиту, комментировавшему поведение и поступки своего товарища со столь обидной прямотой, не придется сыпать сарказмами. Эме Лонги вернется в гостиницу «Грот» только под утро, после того как проводит Анжелиту домой — она живет над мастерской сапожника (она зовет его Памфилом), которая вся пропахла плохо выделанной кожей.
V
В 1939 году на Баньюльском вокзале жила сова; выход из туннеля был здесь таким темным, что подъезжающий к вокзалу северянин мог бы вообразить, что он все еще в горнопромышленном крае. Эту или уже другую мигающую птицу двадцать лет спустя увидит на Перпиньянском вокзале соотечественник Анжелиты — уроженки Кадакеса — Сальвадор Дали? Совы живут долго, а каталонское воображение искажает еще больше, нежели создает. Все-таки эту-то сову Эме Лонги знал лично. Весной 1943 года она была на своем посту — над почтово-пассажирским отделением, — голова набок, уши прижаты, вид фальшиво удивленный. В пенсне в виде двух удлиненных овалов, в сером халате, испещренном глазками, сова напряженно думает, сидя над афишей с совершенно неуместным здесь приглашением — афишей Национального общества французских железных дорог:
ПОСЕТИТЕ ГЕРМАНИЮ!
Натали говорила, что птицу субсидирует Организация по выявлению местных ресурсов. Это была правда, принимая во внимание место, где ее кормили. (Сова в его голове была связана с Натали, а Дали — с Анжелитой.) В этом постоянстве птицы было что-то ободряющее. Как будто две эпохи — 1939-й и 1943 годы — не были навсегда отрезаны друг от друга. Это миганье золотого глаза Госпожи Птицы — хорошее предзнаменование.
Приветствуемый таким образом, Эме вылезает из автомотрисы, сдает чемодан и ящик в камеру хранения и подставляет солнцу лицо. С бодрящей легкостью идет он к берегу моря по узким дорожкам, усыпанным морскими ежами. Улица пахнет стручками перца и кальмарами. Она ведет к «Каталонской гостинице», и он толкает дверь, украшенную переводными картинками 1900 года.
Некий желтолицый Антонио Вивес принимает его с тем угрюмо-скучающим видом, какой этот хозяин гостиницы всегда сохранял для своих постояльцев. Ах! Он ведь не обучался на специальных курсах, этот старый мореплаватель из Почтовой компании, который навсегда сохранил в памяти свое кругосветное путешествие, словно маленький шарик в погремушке! Выйдя в отставку, эта мумия Вивес купил гостиницу (точь-в-точь как сова купила вокзал). Изнуренный бесчисленными восточными лихорадками, осевший здесь Вивес, печень которого можно было показывать в ярмарочном паноптикуме, а желудок напоминал потрепанный кошелек, поневоле не интересовался ничем, кроме своих болезней. Всякий вновь прибывший постоялец отвлекал его от наблюдений за своими ощущениями — как тут не рассердиться? Он, верно, мог бы преуспеть в Шатель-Гийоне, но тамошний климат ему не по душе.
Кроме своих болезней, он мог говорить только о своих путешествиях. В его рассказах они становились такими же высушенными, как его печень: они превращались в отдельные слоги, которые он ронял изо рта — из синеватой раны на лимонно-зеленом лице. Несмотря на это, Лонги узнает его с таким же удовольствием, как и сову. Вивес приводил в восторг Натали. Его фирменным блюдом был Дальний Восток. Тридцать лет тайфунов и муссонов. От Суматры до Филиппин, Джакарта, Макассар, Сурабайя, Сурабайя… Ах, копра и абака, каучуковое дерево! Эме, обожавший вольнословие, прозвал его «Дерьмовой Малаккой». «Япошка, япошка», — поддакивала Натали. Время от времени всплывало имя какого-нибудь знаменитого путешественника… Ах, Лоти! Клод Фаррер… Сомерсет Моэм, Фоконье… (Последнего он отбросил за отсутствием громкой славы.) Таким образом, эта мумия высотой в метр восемьдесят и весом в пятьдесят кило всегда готова была принять у себя выздоравливающего, озабоченного поисками прошлого.