Пчелиный пастырь
Шрифт:
Она открывает стенной шкаф, достает оттуда белую кружку. Он закрывает глаза в знак согласия, все еще не придя в себя от изумления. Она подхватывает его мимику, от чего еще больше молодеет.
— Единственная стоящая вещь — это молодость, У вас красивые желтые зубы…
Он подскакивает.
— Цвета шампанского. Говорят: «Белоснежные зубы». Это ужасно! Это отдает кладбищем! Простите, я болтаю все, что в голову приходит. Я родом из Тулузы. Потому-то и говорю без акцента.
Она разбавляет кофе жирным молоком, кладет перед ним деревенский хлеб, который нарезает большими ломтями, и по меньшей мере двухкилограммовый кусок масла. Чего нет, так это сахару! Она открывает
— У нас в горах есть мед. Вы любите мед?
Он осторожно запускает ложку в горшок. Янтарный, густой, тягучий мед не поддается. Он пристает к ложке. И даже когда ложку поворачиваешь, он отделяется от нее медленно, а его запах наполняет ноздри. Эме старается, чтобы мед не капал.
— Три, хорошо? — говорит она.
Она разбивает яйца у плиты. Золото струится из извести, расколовшейся на хрупкие чашечки. Что-то потрескивает, Это шипит сало, У уроженки Тулузы такие же четкие движения, как у его бабушки. Но она не создана для кухни! Юбка чересчур короткая! Эта ночь (нет, позапрошлая ночь), ужасная смерть, которой грозили ему автоматы, гранаты, туннель, пожар, а теперь вот…
Раньше он не любил мед. Давно, в далекие былые времена. Это было чистое наказание — те тартинки, по которым масса гораздо бледнее этой, прозрачная, жидкая масса тянулась липкими нитями, просачивалась сквозь хлеб с большими дырками, стекала по стенкам горшочка, по краям чашки, на блюдце и даже на клеенку. Это было в отчем доме в Валансьенне, в разрушенном доме. Здесь мед не такой изысканный. Эме пробует его с осторожностью. Слишком сладкий. И сильно пахнет цветами.
— Мед лавандовый. А как вы хотите — поджарить вам глазунью по-французски или сделать омлет по-английски?
— Глазунью.
— Значит, по-французски. А вот мой муж — тот ел совсем бледные омлеты. Он был из Вест-Энда, из Лондона.
Вдова. В тоне ее голоса не слышно печали. На плите журчат яйца. Англичанин. Англичанин. Какой Англичанин? Ах да, Англичанин с катера! За тридцать часов они — Ом, Инженер и Англичанин, — должно быть, успели далеко уйти… Если, конечно, немцы не догнали поезд. У меда привкус чего-то живого. И это ощущение было невыносимо для него, когда он был ребенком, в любой еде, вплоть до фламандских пряников, — затхлый привкус чего-то живого, от которого свербит в носу. «Ну, приятель, ты уж не выпендривайся! Нам-то ведь д-д-дают иск-к-кусственный мед!» Искусственный мед механических пчел, который наливали в большие желтые металлические ведра и который получали за разные работы в мастерской… Он макает в кофе тартинку с маслом и с медом, которую она ему приготовила. Он останавливается, приоткрыв рот.
— Много вы народу убили? — спрашивает она.
Он давится.
— Я не говорю о… ну о ночи с пятницы на субботу. Этой ночью я ничего не слыхала. Я хочу сказать — раньше, во время войны.
Он в полном замешательстве.
— Ведь сразу видно, что вы солдат, видно по любой мелочи, когда есть привычка к солдатской жизни. Ешьте яичницу… Ее надо есть, пока жир еще потрескивает.
Он ломает хлебным мякишем один из желтых куполов. В конце концов надо соблюдать правила игры. Поступать так, как Ом. Прежде всего — поесть. Он отвечает:
— Немного. Честно говоря, я даже не знаю. Разве знают, когда убивают, мадам?
— Называйте меня Мария-Тереза. А вас зовут Эме, это я знаю.
— Верно, позапрошлой ночью было много шуму.
— О, я говорю не о том, что было там! Это меня не касается. А в доме вы ничего не слышали?
— Честное слово, нет!
— Вот оно что! Сюда приходил, по служебному делу разумеется, начальник канцелярии префектуры, так вот, похоже было, что эти господа нервничают.
Сдерживать свои эмоции. Быть флегматичным, как Англичанин. Она продолжает:
— Эти господа получили «весьма тревожные» известия. Так выразился начальник канцелярии. Они слушали швейцарское и английское радио. Им-то это можно.
Эме наслаждается легким завтраком. «Она что, малость свихнулась, малютка с Гаронны?» — говорит Бандит. — «Да нет, Бандит, тут есть кое-что, чего ты не понимаешь». Мария-Тереза включает радио. Пиаф поет:
Жизнь в объятиях твоих Мне кажется такой прекрасной…Мария-Тереза садится напротив него; отставив мизинчик, она держит чашечку, расписанную в стиле Буше. Грызет сухарик.
— Вы едите как птичка, — говорит он.
— Спасибо.
Почему Эме ни капельки не страшно? Потому что этой женщины бояться нечего. Она давно уже донесла бы на него, если бы хотела.
Она кладет на его руку свою — холеную и мягкую.
— А теперь пора ехать. Идите за мной.
Они проходят по всему дому. Сквозь жалюзи пускает свои стрелы солнце. Мария-Тереза надевает широкий капор — такие теперь носят. Она едет в Перпиньян за продуктами. «Трудно прокормить столько народу». Ее ждет машина. Еще одна черная машина с ведущими передними колесами! На бензине! Смуглолицый человек за рулем здоровается и открывает дверцу.
— Ох, я ведь пушку забыл! — говорит он. — Эй, Фриц, Ганс, Шмидт! Как тебя там? Давай ее сюда!
— Ja, ja jа [25] , — говорит очень сутулый парень в ободранной куртке защитного цвета, он тащит винтовку. — Фот, фот она!
— Гляди, Фриц, ты же эту удочку не той стороной ставишь!
— So, so [26] .
Эме и Мария-Тереза располагаются на заднем сиденье. От нее пахнет духами, нисколько не напоминающими запах цветов.
25
Да, да, да (нем.).
26
Так, так (нем.).
— Это «Парижский вечер», — говорит она, заметив, что он сморщил нос.
Машина подпрыгивает по мостовым Пор-Вандра, проезжает мимо Южной компании, «Маленького Орана», где не происходит ничего необычного. Из церкви выходят люди: поздняя месса кончилась. Около узкого выезда — пост полевой жандармерии, но закрытый легковой автомобиль часовые не останавливают. За городом виноградари в рубахах голубого цвета всех оттенков перетаскивают землю в корзинах, под тяжестью которых они сгибаются, когда перелезают через невысокие стенки. А вот и снова Коллиур, Замок Тамплиеров и колокольня св. Венсана. Теперь, когда Коллиур освещен с другой стороны, он похож на те утренние порты, которые так любил писать Клод Желле, прозванный Лотарингцем. Лодки не выходили в море ни этой ночью, ни предыдущей. Какой была, такой и осталась лодка, название которой — «Утешение» — ему нравилось. Такой же осталась и ее соседка — «Три брата». Корсиканец объясняет, что рыбаки больше не выходят в море, потому что им выгоднее продавать бензин на черном рынке. Мария-Тереза смеется: