Пчелиный пастырь
Шрифт:
Оставались в целости только могилы, но на семейных склепах новых имен не прибавилось. Мраморщик не справлялся с работой. А мэрия, нотариальная контора? Ни одного знакомого лица. Все, что там могли для него сделать, — это составить свидетельства о рождении членов семьи Лонги, той самой семьи Лонги, из которой остался в живых лишь один. Это был он, призрак. В тот же вечер он уехал, он бежал. В проходе вагона битком набитого ночного поезда он тяжело переживал свое горе. Впереди его ждало еще худшее. Это худшее опять была война, только война.
Несколько дней спустя в Париже он встретил одного своего приятеля, который преподавал историю в том же лицее, что и он. Историк прибавил по меньшей мере десять кило. Это оттого, что он бросил преподавание. Розовенький, белокурый, с редкими волосами и с глазами, которые кто-то словно пробуравил на его лице, он был вылитый поросенок Уолта Диснея; история поймала
19
«Слова, слова, слова» (англ.). В. Шекспир. «Гамлет», II акт, явл. 2.
Альбер Мельмейстер был глубоко огорчен видом Эме, его грустью, принесенной им из лагеря. Однажды он назначил ему встречу во второй половине дня перед «Фигаро». Он повел Эме обедать. Как говорится, заморить червячка перед настоящей жратвой. Было начало апреля, и еще стояли холода. «Я достану тебе плащ. А может, тебе больше хочется канадку?»
Они шли по Елисейским полям, которые вымел резкий ветер. Прохожие сновали туда-сюда, несмотря на довольно многочисленные здесь вражеские мундиры. Женщины — кто в теплом пальто, кто в легком — шли с беззаботным видом и весело постукивали деревянными каблуками. На авеню Георга V они вошли в пассаж. Внутренний лифт привез их в помещение над кино. Гардероб, согнувшийся в поклоне метрдотель, плюш и зеркала в рамах резного дерева, игорный зал, бар и ресторан. Тех, кто здоровался с Альбером, было больше, чем тех, с кем он не здоровался. Здесь было несколько немцев, главным образом моряков и летчиков, иные даже в штатском, но видно было, что это — немцы, и говорили они на режущем слух французском, иные походили на французов, но говорили по-немецки.
Альбер был одет в стиле тех, кто задавал здесь тон: темный костюм в узкую полоску, накрахмаленная сорочка, бархатный галстук, лакированные ботинки. Эме стеснялся своей спортивной куртки и желтых башмаков, которые достал ему Альбер. Он выглядел подозрительно здесь, в этом сборище, где пестрели галльские секиры [20] ! Его представили нескольким важным господам, те вежливо улыбались, снисходя к положению молодого офицера, только что выпущенного из лагеря, и немедленно начинали восторгаться тем, как любят маршала военнопленные. Ах, если бы они возвратились, все было бы иначе! Их спутницы в туалетах от Ланвена обнаруживали нездоровое любопытство к ситуации, когда столько молодых людей так долго лишены женщин!
20
Эмблема вишистов.
Оркестр ненавязчиво исполнял тихую музыку. Красивая женщина в черном грудным голосом пела песню «Милый друг». «Это их Марлен, — сказал Адриен. — Ее зовут Сара. Но это их не смущает». Их ожидала пара — накрашенная вульгарная женщина с громким голосом и сияющий упитанный мужчина со смуглой кожей беглого каторжника. Их сопровождала молодая женщина с вишневыми губами, в вишневом платье. Она смотрела на Эме с нежностью утопающего, который видит подплывающую к нему лодку. Это была их «племянница». Она приехала из разрушенного Орлеана. Разговор, естественно, зашел о жизни мужчин без женщин, но Альберу удалось направить его в другое русло, прежде чем он сделался совсем уж непристойным. Лонги навострил уши, когда беженка заговорила о лагере в Рава-Русской. Там находился ее старший брат, сержант, уклонившийся от отправки в Германию на работу и попавший за это в лагерь уничтожения.
Они потягивали модный коктейль, в основном состоявший из джина с апельсиновым соком, — сайд-кар. Крепкий напиток и тоска ударили ему в голову. В Гроссборне в это время была уже глубокая ночь на бумажных тюфяках.
Метрдотель подвел их к забронированному столику. Мужчины и размалеванная женщина говорили о велосипедах, о кофе в зернах, о коньяке и о клубках шерсти. До Эме донеслось слово «грузовики», но он решил, что ослышался.
От внезапного грохота у него заныло в животе. Грохотал строевой шаг — ежедневный развод караула от могилы Неизвестного солдата на площади Звезды. Он почувствовал, что страшно побледнел. Чья-то рука коснулась его руки — то была «племянница».
— Метрдотель! — позвал Альбер — право же, он оказался более тонким человеком, чем это можно было подумать, судя по его всегдашнему обращению и манере вести себя. — Метрдотель! Позаботьтесь о нас: мой друг вернулся из лагерей, а там как будто кормят неважно. — И притворно грубо уточнил: — Я сказал: «о нас». Разве мы здесь не для того, чтобы извлекать пользу из чужой беды?
Разговор возобновился о помощью «изобильных закусок Клуба». Они и в самом деле были изобильны, и это действительно был клуб. На стенах — портрет Гитлера, изображавший его в домашней обстановке, и классический портрет маршала в традициях официального искусства фотографии Третьей республики. Две ленты национальных цветов украшали эту картинную галерею. Сбившийся с пути истинного историке каким-то вдохновением делился воспоминаниями о своих северных подружках, о бойких валансьеннских бабенках. Раздавались взрывы его смеха. Эме улыбался. Разумеется, он помнил Жозиану — не через «Дж», а через «Ж», сущую чертовку, которая пила одеколон, когда не было джина. Помнил и Анжель, которую прозвали Драже, потому что весь лицей пускал слюнки. А громоподобную Олимпию? Это и в самом деле было ее имя. Она была женой старшего надзирателя лицея. Вот уж умела пожить! Даже в Лилле! У Олимпии вышла какая-то скандальная история, из Валансьенна ее выперли. А муж ее сейчас в плену…
Они уткнулись в свои тарелки.
Были поданы белые грибы по-гречески, салями, мелко рубленная жареная гусятина. Метрдотель наклонился к Альберу, словно духовник. За соседним столиком два серьезных господина рассуждали о стойкости Франции, несмотря на поражение, о литературе, трактующей тему Рока.
— Ну, если вы ручаетесь, Альбер! Я доверяю Альберу, потому что мы с ним тезки. Карре де беф для всех — такие вот толстые, хорошо? С кровью для всех, кроме этого господина: он любит мясо по-немецки и имеет на это полное право, потому что он здесь у себя. И жареный картофель, да?
— Жареный картофель по-французски, — сказал немец, — потому что вы здесь у себя.
Они смеялись этой столь остроумной шутке. Эме положил себе еще сардинку, блестящую от масла. Когда подали мясо, которое составило бы предмет гордости какого-нибудь лавилеттского ресторатора даже в мирное время, Альбер — но не метрдотель — вспомнил о Коринне. У Коринны были роскошные формы, волосы цвета красного дерева; она славилась в Валансьенне своим беспутством и делила свою благосклонность между лицеем, пансионеркой которого она еще была, и местным гарнизоном. Лонги вспомнил, что видел ее как-то летним вечером совсем голой; ее осветили фары какой-то машины. Коринна — блуждающий огонек их юности — танцевала. Она была сама поэзия, хотя и не понимала этого. У себя, на отцовской ферме в Жанлене, она приручила лисицу. У каждого века свои Цирцеи. Теперь Коринна жила в гостинице на Вандомской площади. Никаких сомнений быть не могло — счета оплачивала не она. Коринна… это было самое худшее. Об этом он узнает потом. На войне все хуже, чем себе представляешь.
Может быть, пламя пунша, которое Альбер назвал «Коринна», сказало Эме, почему убивают оккупантов — на пустынной ли станции метро, или на улочке пригорода. На сей раз его утихомирил Таккини. «Жри, дурья голова. Раз нам жрать нечего, так поешь за нас! Слушай:
Мясца купил себе сосед, Мясца купил себе сосед, А у меня и крошки нет».Эту песню, песню нищеты и покорности, пела бабушка Лонги, фламандка. Они не бедствовали благодаря цементщику из Калабрии. А отец Таккини был шахтер, работавший в шахте под землей.