Пчелиный пастырь
Шрифт:
Машина поднимается к Балеттским высотам. Кое-где агавы тянут вверх узкие лепестки своих цветов фаллической формы; и снова грузовик ныряет в преисподнюю. Пор-Вандр — Портус Венерис. Сегодня вечером в меркнущем свете, в котором плавает последний зеленый луч, порт кажется мрачным. У Пор-Вандра — с его складами, доками, набережными, подъемными кранами, железнодорожными путями — даже и в мирное время почти такой же угрюмый облик, как у угольной Серверы. А война ничего не украшает.
— Achtung [17] , застава! — подшучивает Ом. — Ах ты, черт, а ведь и вправду!
17
Осторожно (нем.).
Огюст
— Организация Тодта, ночная служба. Вот немецкие документы.
Бригадир спрашивает сквозь зубы:
— Куда едете?
— В Полиль.
Да, Полиль. Завод и громадные унылые корпуса с вечно разбитыми стеклами в окнах. Там изготавливают динамит. У жандарма толстая, отвислая нижняя губа. Он явно не любит ни немцев, ни тех, кто на них работает. Два других жандарма открывают проход в проволочном заграждении. Грузовичок трогается. Сильный запах йода поднимается от порта, где в глубине набережной освещены только окна «Гранд-отеля», принадлежащего Южной компании.
Грузовичок замедляет ход и пристраивается недалеко от отеля. Ом, Огюст, Эме и Водопроводчик входят в бистро под вывеской «Маленький Оран». Хозяин, тщедушный человечек в подтяжках, сидевший за столом, покрытым клеенкой с фирменными этикетками «Бирра» [18] , бросает карты.
— Привет! Добрались благополучно?
— Спасибо. Мы перекусили, а корзины у тебя готовы?
Хозяин кажется еще более худым рядом с толстяком Омом. Тут же спорят какие-то матросы. У матросов всегда такой вид, будто они ссорятся. Лонги не понимает их, даже когда они говорят по-французски. Бьют часы над стеклянной входной дверью (видна фамилия хозяина — наизнанку). Входит какой-то человек в хлопчатобумажной фуфайке с завернутым воротом. Серьезное лицо с тонкими чертами, болезненно-желтая кожа, тусклые глаза, отягченные мешками, и очки в роговой оправе придают ему интеллигентный вид. Он держит руку в кармане, видит хозяина, Ома, улыбается и вытаскивает руку.
18
Популярный во Франции прохладительный напиток.
— Вы ждете трамонтану. Она поднимается.
— Мы тоже, — говорит Ом. — Ставь корзины. Живо!
Хозяин действует как герой из фильма Чарли Чаплина. Тросточка. Нож. Ветчина. Двойной ломоть. Мешок.
— Масла нет, — огорченно говорит он. — Счастливо!
Они быстро устремляются к грузовичку. Огюст трогает и буксует на рельсах набережной. В застекленном зале Южной компании кружатся танцующие фантастические осы.
Еще четыреста метров. Грузовичок рычит и останавливается. Ом раздает оружие.
— Глядите ничего не забудьте! — говорит Огюст. — Смотрите хорошенько!
— А мне что делать? — спрашивает Эме.
— Ты возьмешь вот это.
Предмет тяжелый. Холодный. Это пистолет. Они огибают деревянную лачугу. Спасательный круг ФРАНЦУЗСКАЯ ТАМОЖНЯ. Позади них разворачивается грузовичок. Инженер, который к ним присоединился, Ом, человек с рыбьими глазами и Англичанин — это четверо, Водопроводчик и Душитель — шестеро. Плюс он сам (его, наверное, окрестили Лейтенантом) — это семеро. Катер на причале.
— Он потерпел аварию две недели назад, — говорит Инженер. — Его починили. Только об этом никто не знает. Поднимайтесь на борт и замрите.
Он прыгает первым. Четверо садятся вслед за ним. На палубе остаются Ом, Эме и кто-то еще. Грузовичок уже наверху, он поворачивает к вокзалу, и его красные огоньки исчезают.
— Огюст торопится. Хороший парень.
В двух фразах — оценка человека и целая мораль.
— Для семерых здесь в самый раз, — говорит Инженер и берется за штурвал.
— Еще немного — и нас осталось бы только пятеро.
Контакт. Шум не слишком оглушительный. Из отеля доносятся звуки вальса. Ом и Эме
— Лево руля!
Штурвал быстро поворачивается. Держа в вытянутой руке весло, Ом подгребает им и отталкивается от лодки и якорной цепи, за которую они зацепились.
Инженер дает задний ход.
— В фарватере мертвое тело! Ох, уж эти рыбаки!
На мертвой точке. Рывок вперед. Оба двигателя снова включены. Катер идет в фарватере, оставляя справа бакен, слабо освещенный зеленым огнем. С берега теперь уже невозможно различить катер, который направляется в открытое море.
Судьба — не катер: у нее нет заднего хода. Эме Лонги уже не может вернуться. Толкнуло его на этот шаг то, что он не мог больше слышать немецкий язык. Это отвращение было гораздо сильнее мысли о том, что думают и чего ждут от него товарищи, по-прежнему остававшиеся в пустыне далекого прошлого, товарищи, которые — он это чувствует — живут в нем. Разумеется, покидая лагерь, он ничего не сказал, не дал никаких определенных обещаний. Но он понимал, что за надежды возлагаются на эту крупную авантюру, в которой ему предназначена роль их представителя. И все же де это заставило его решиться. Заставил немецкий язык. Немецкий язык в Лилле. В Париже. В Перпиньяне. Немец-оккупант. Запах немца. «Ощущение» немца… Новенькие знамена, песни, сапоги, серый немецкий мундир. Его фанфары, его угловатые надписи, шрифт которых наносит оскорбление Парижу Дебюсси и Марке. Немец в метро. Нож у него на поясе. (Точно велосипедный насос.) Его спесь. Его фуражка с высокой тульей. Его «Паризер цайтунг». Дело тут даже не в политическом самосознании. Подспудно это чувство, конечно, существует, но оно смутно. Скорее, это чувство нутряное. Он заболел ненавистью к немцу, как гриппом, и это странно, ибо он не испытывал этого чувства ни в армии, ни под воем пикирующих бомбардировщиков на Эне, ни даже за колючей проволокой. Это входило в правила игры. Теперь это перестало быть игрой. Всего не объяснишь, но теперь он понимает, что можно убивать так же, как Душитель. Страшны эти внезапно разверзающиеся бездны.
Катер приближается к Беарскому мысу; его маяк бросает то длинные, то короткие вспышки света и серебрит катер, обшаривая его лучом от носовой части до кормы. Эме сидит на мешках. Факт остается фактом: даже если то, что он сделал, противоречит элементарному здравому смыслу, все равно он чувствует себя лучше. Лучше, чем в Париже, чем в Компьене, чем в Валансьенне. Лучше, чем в торопливости и растерянности Перпиньяна, лучше, чем в этой прилипчивой неуверенности, в которой он живет уже два месяца.
Это было через несколько дней после демобилизации. Ему разрешили уехать в Валансьенн на родину. Он увидел город в развалинах, снесенную с лица земли главную площадь и пепелище на месте дома семьи Лонги, построенного отцом Эме, цементником из Реджо-ди-Калабрия. Уцелела только часть стены от «салона» — гордости его матери, — на ней все еще держались обои, разрисованные пальмовыми листьями. О, это отчаяние, которое исходило от развалин дома, стоявшего поблизости от вокзала, где паровозы скандировали: «Кро-ви… Крови… Кро-ви…» Рядом — тоже разрушенный дом соседа Вандеркаммена, его целый и невредимый святой Иосиф, не то смешной, не то героический, под разлетевшейся на куски верандой, — дом торговца свечами, изготовлявшего и предметы религиозного культа, Мишеля Вандеркаммена; младший лейтенант Мишель Вандеркаммен вместе с Таккини и Бандитом остался в бараках офлага. За четыре года Эме Лонги нагляделся на развалины. Но то были не его развалины.