Печора
Шрифт:
— Это очень опасные параллели. Нельзя напрямую соединять исторические судьбы с реальными событиями сегодняшнего дня.
— Я и не соединяю. Меня интересуют поступки моего отца и моей мамы. Я люблю папу, но он был поставлен в такие условия, когда надо было, по-моему, поступать против совести. Он добивал и мучил — вот что я поняла.
И Света заплакала. Я сидел растерянный, не зная, что делать.
— Папа — человек долга, вот как я объясняю его жизнь. Он верил, что так надо поступать. Он всегда выполнял долг.
— Что же тебя мучит? — говорю я.
— Мучит?
— Ты о ком?
— О моей маме. Я ведь долго молчала, когда заговаривали о той женщине в розовой шали, которая покончила с собой.
— Морозова?
— Да, Морозова. Она двоюродная сестра моей мамы.
— Уму непостижимо.
— И тем не менеё это так. Утром пятнадцатого февраля Лариса была у нас в доме, Я спала, а проснулась от крика: «Моей ноги у тебя больше не будет». «Кто это был?» — спросила я у мамы. «Не твое дело!» — ответила она. Я стала настаивать. И мама мне все рассказала.
— Чего же хотела Лариса?
— Она просила помощи, чтобы расследовать убийство.
— Так это было убийство?
— Она так считает. Ей кто-то сказал, что его убили. Затравили собаками…
— А папа знал, что этот человек — жених Ларисы?
— Знал. У них давняя вражда. Он пытался ему помочь вначале, и от этого тоже были неприятности. На отца написали донос, и он едва уцелел в сорок девятом году.
— И ты больше не видела родственницу?
— Нет, я на следующий день была на вокзале, но она не стала со мной разговаривать.
— А потом?
— А потом, девятнадцатого февраля, её не стало. Света посмотрела на меня и замолчала.
— Что же дальше? — спросил я.
— А дальше мама предупредила: «Если хочешь убить отца, можешь рассказать ему о Морозовой». Я спросила: «Как это убить?» Она сказала: «Обыкновенно. Из пистолета. Возьмет и застрелится. Он на грани». Я спросила: «Как это на грани?» А мама сказала: «Отстань!» Я поняла: она имеёт в виду последнюю комиссию по реабилитации, куда и Брыскалов вошел. И теперь убийство Морозовой стали связывать с вами…
— Со мной?!
— Я сама листала огромное дело, где было множество показаний о том, что видели вас в номере Морозовой в ночь на девятнадцатое февраля. Я еще обратила внимание, что почему-то при этом упоминалась отмена крепостного права…
— Чепуха какая-то! — сказал я.
— Я тоже думала, что чепуха, но меня эта отмена крепостного права очень поразила. И еще поразило то, что в бумагах перечисляются все наши герои — и Иннокентий Десятый, Веласкес, боярыня Морозова, Макиавелли, Лукреция Борджиа. И еще я обратила внимание на то, что некоторые бумаги были написаны вашей рукой. Я ваш почерк ни с чьим не спутаю. Неужели вы унизились до того, что сами стали писать доносы?
Света смотрела на меня в упор.
— Молчите? Значит, писали?!
— Значит, писал, — ответил я.
— Зачем же вы? Выходит, говорить и восхищаться протопопом Аввакумом — это одно, а жить по законам честности — это совсем другое!!! Но сейчас совсем о другом я хочу узнать. Вы действительно были в ночь на девятнадцатое февраля в номере Морозовой?
Света смотрела со злостью. В её глазах сверкало нетерпение, и скажи я, что я был в номере, я тут же получил бы такую жестокую и, впрочем, весьма желанную и справедливую пощечину.
— А ты как считаешь? — спросил я и так беззащитно посмотрел в её бархатные глаза, что она вмиг смягчилась.
— Я вам верю.
— На вокзале я был, — ответил я, и Света вздрогнула, — а в номере не был. Меня поразило её лицо…
— Вам нельзя отсюда уезжать. Если вы уедете, значит, всем будет ясно: вы виноваты во всем.
— А как же мама?
— Мама решает другие задачи. И еще один вопрос, который мне хотелось бы с вами обговорить, — сказала Света, и я был поражен, с какой твердостью она это сказала. — Мне пришла в голову одна фантазия. Я, как вы знаете, увлеклась театром и всем говорила, какой вы хороший учитель и какую пользу приносите школе.
Сказав это, Света замолчала.
— Продолжай, — попросил я.
— Мама стала доказывать, что ваши эксперименты только время отнимают у ребят, что если кому и надо, так тот сам займется и историей, и искусством, и театром.
— Ты так считаешь? — спросил я.
— Я так не считаю. Если бы я так считала, то не стала бы помогать вам.
Мне снова стало досадно и обидно, что она так запросто дает понять мне, что я в сравнении с нею беспомощный, слабый, которого можно как угодно оскорбить, опекать или даже выселить из Печоры.
Что-то подсказало мне, что надо взять верх над ученицей. Взять немедленно, чтобы не оставалось привкуса этой отвратительной возможной моей зависимости.
— А мама в общем-то права, — сказал я. — Тебе, может быть, и мало что дадут наши занятия. Самое ценное образование — это то, какое сам человек добывает без подсказки извне. Конечно, в наших занятиях есть свои достоинства. Мы же не только пополняем багаж знаний. Мы учимся понимать себя, учимся помогать другим. Все это мама называет чепухой. Может быть, она и права. Потому что человеколюбием не добудешь ни денег, ни благополучия.
— Это не так. — Глаза у Светы снова заблестели тем чудесным блеском молодости, какой всегда привлекал меня и зажигал до такой степени, что хотелось и жить, и удвоенно работать, чтобы еще лучше любили и понимали друг друга мои дети. — Я спросила однажды у мамы: «Ты счастлива? У тебя же все есть». Мама заплакала и обняла меня. Я поняла тогда, что мама моя несчастна. И вот теперь, когда мама снова стала говорить мне, что мне это не нужно и то не нужно, я вдруг у неё спросила: «Мама, а ты счастлива?» Мама закричала: «Не юродствуй!» Вот тогда-то я и объявила дома, что влюблена в вас и что если хоть один волосок упадет с вашей головы, я поступлю так, как поступила Лариса. Как только я напомнила про Ларису, мама упала в обморок.