Перебирая наши даты
Шрифт:
Классик — мера литературного совершенства.
Видимо, великий должен включать в себя и гениальность и совершенство. Но возможно, что и не всегда. В Вольтере, к примеру, нет гениальности.
Великий — Толстой, гениальный — Тютчев или Есенин, классик — Языков, А. К.Толстой, Гумилев.
Грани, однако, размыты. Классик может быть порой гениален, а гений велик.
Есть еще писатели субстанциональные. Это зачинатели великих литератур — Данте, Сервантес, Рабле, Шекспир, Пушкин.
2.11. В «Живаго» несколько слоев, на первый взгляд разномастных. Сюжет кажется
Философские рассуждения как бы обособлены и вырваны из контекста.
И гениальны как будто одни пейзажи, которых вроде бы слишком много.
Но все эти опоры сливаются в высоте в совершенную конструкцию неутилитарного назначения.
В сюжете оказывается идея всеобщей людской сопричастности, неизгладимости любого следа, оставляемого в людях при взаимном соприкосновении.
С сюжетом оказывается теснейшим образом связана философия вещи. А ее противопоставленность или параллельность пейзажам является частью представления о всеобщности среды обитания человека, о единстве человека и природы, нарушаемого неверной идеей и неверным самочувствием.
«Живаго» — великий и самостоятельный роман. Роман органических и неконъюнктурных идей, как все великие романы.
Нескоро он проникнет в толщу народа, как «Война и мир». Но влияние его на Россию не может не быть благотворно.
20.11. Раскованность — способность сказать в стихах то, что не скажешь в обычной жизни из стыда, из скромности, по воспитанию, из предрассудка или из боязни показаться безвкусным или напыщенным. В ней есть оттенок беспардонности и нахальства. Однако в ней наиболее полно раскрывается содержание личности.
А при отсутствии оного — одни беспардонность и нахальство.
20.12. Мне кажется, что в инсценировке «Живаго» я — драматург и Пастернак — прозаик (при всей несопоставимости вклада каждого из нас) совпали в непредубежденности, в наивности опыта, в незнании приемов и законов жанра. Для меня это колоссальная учебная работа.
4.8. Неясность поэзии должна быть обеспечена ясностью духа. Если соединятся две эти неясности, образуется энтропия поэзии, господствующая сейчас в печати, кроме поэзии политической, которая относится к другому отделу.
Империя не может уже быть империей и не может быть чем-то другим. Оба варианта — империя и не — империя пахнут кровью.
Выхода нет.
Вкус — в сущности — нравственная категория. Я много раз встречал людей, которые становились безнравственными именно вследствие отсутствия вкуса.
Если меня, русского поэта и русского человека, погонят в газовую камеру, я буду повторять: «Шма Исроэл! Адонай элэхейну, Адонай эхад!» Единственное, что я запомнил из своего еврейства.
Надо высказываться одновременно со стихом — ни до, ни после.
10. ОН. Интеллигентность в литературе выражается в точном знании значения слов и понимании их связей. Надо осознавать, что в каждом слове заложен нравственный опыт народа, многовековой опыт («горб- гроб»), и раскрытие его никогда не приведет к дурному.
«Я специалист по порче слов», — говорит кто-то, кажется, у Рабле. В нашей литературе огромное количество таких специалистов.
Энтропия — это когда каждая возможность невозможна. Как в нашем обществе.
Материализм якобы знает все. Идеализм предполагает. Материализм беспощаден. Идеализм осторожен. Материализм берется переделать мир даже ценой его уничтожения. Все наши «положительные» знания приведут к уничтожению человечества. В них нет колебаний и неуверенности идеализма.
Ввиду уникальности вселенной и ее мыслящей части можно предположить, что Творец, Всемирный Дух не все мог предусмотреть в момент творения и упустил дело. Если так бывает с нами: не знаем, что произойдет из того, что происходит, из того, что создано нами, почему нечто подобное не может произойти с Мировым Духом, который с Мировой печалью взирает на то, что произвел сам. И может быть, с некоторым облегчением взирает на самоуничтожение его дела.
Скорей всего, за творение он больше не возьмется, ибо разочарован в нем.
Вина наша перед Богом, в сущности, очевидна. Но есть и вина Бога перед нами. И наша задача простить Ему и даже утешить. В этом мы можем сравниться с ним.
(Это — все для разговора дерптского студента с Богом.)
Литературовед М. Эпштейн (весьма неглупый) судит в своем снобизме русскую литературу и русскую нацию за бесплодность тоски. Тоска эта по высшему, что и отличает русских от наций, лишенных тоски. Эта тоска становится бескорыстным, бесстрашным действием в грозные часы русской истории. Тогда она победительна, победна. Русская тоска — тоска по свободе в вечной несвободе, к которой могла бы привыкнуть любая другая нация, кроме русских и испанцев.
21.9. Л. умеет втягивать людей в свою ситуацию и погружать в нее. В этом притягательность его поэзии. На «другого» Л. смотрит глазами юмориста и пародиста. И это тоже притягательно.
Это, в сущности, позиция современного человека, который считает, что «входить в другое» не имеет смысла. И «другое» — только предмет для пародии.
Россия страна идеализма. И это преобладающая стихия ее истории. Идеализм питает самые кровавые идеи народного счастья и пользы отечества у Ивана, Петра и Сталина. Идеализм кровав в народных восстаниях и цареубийствах. Он победителен в защитительных войнах конца смуты, 12–го года и войне с гитлеризмом. Победителен в нашей литературе.
Один Столыпин был реалистом. И то его хлопнул идеалист, связанный с охранкой.
Нынешние планы — типично российские. В них нет никакой реальной основы.
5.9. Непостижимым образом недостатки поэтов переходят в достоинства их стиха — раболепство Державина, расхристанность Есенина, сдвинутость Бродского.
27.1. Андрей Тарковский изображает нетипичного человека в нетипических обстоятельствах. Он рассматривает своего героя и его обстоятельства так подробно, что становится скучно.