Перебои в смерти
Шрифт:
Само собой разумеется, церковь для участия в дебатах села на своего конька — испытанного и боевого: пути господни были, есть и всегда пребудут неисповедимы, что в переводе на современный и слегка замаранный словесным безбожием язык значит, что нам не позволено подсматривать в замочную скважину небесных врат, чтобы узнать, что там внутри происходит. Еще говорила церковь, что временное, пусть и довольно длительное, приостановление природных явлений бывало и прежде, достаточно вспомнить бесконечные чудеса, которые бог допустил в последние двадцать столетий, и разница между теми и нынешними — разве лишь в масштабе, ибо если раньше благодать в награду за крепость веры осеняла отдельную личность, то теперь она снизошла на целую страну, одарив, так сказать, эликсиром бессмертия всех ее граждан, и не только истинно верующих, которых по логике следовало бы особо выделить и отметить, но и атеистов, и агностиков, и еретиков, и язычников всех мастей, и приверженцев разных сект, и адептов иных религий, людей хороших и плохих и вовсе никуда негодных, безумных и разумных, палачей и жертв, светлых личностей и черных злодеев, полицейских и воров, кровопийц и доноров, словом, все, все без исключения сделались разом и свидетелями и получателями величайшего чуда, какое когда-либо бывало в истории чудес: вечная жизнь плоти отныне и навсегда соединилась с вечной жизнью души. Но церковные иерархи — от епископа и выше — не согласились с клириками среднего звена, обуянными жаждой чуда, о чем и поспешили заявить посредством послания к верующим, выдержанном в тонах категорических: упомянув, как и положено, о неисповедимости господних путей, послание весьма настойчиво повторяло мысль, экспромтом родившуюся у кардинала во время телефонного разговора с премьером еще в первые часы кризиса, когда, поставив себя на место папы и испросив у бога прощения за эту суетность, он предложил немедленно выдвинуть новую доктрину — доктрину отложенной смерти — и всецело положиться на благотворную и столько раз уже расхваленную мудрость времени, которая ненавязчиво объясняет, что задача, сегодня представляющаяся неразрешимой, завтра решится сама собой, а утро вечера мудренее. В письме к редактору своей любимой газеты некий читатель сообщал о готовности принять идею того, что смерть вздумала отложить самое себя на неопределенный срок, но почтительно просил пояснить, как это стало известно церкви, а раз уж она так хорошо осведомлена, пусть сообщит, сколько отложение это продлится. Редакция напомнила читателю, что речь идет всего лишь о предположении, до сих пор ничем не подтвержденном, из чего имеющий уши должен был сделать такой вывод: церкви известно столько же, сколько и всем нам, то есть ровным счетом ничего. В это же время некто сочинил статью, требуя вернуть дискуссию в русло первоначального вопроса, а именно: смерть — одна или их много, то есть смерть она или смерти, и, раз взявши перо в руки, заявлял, что церковь занимает двусмысленную позицию, желая по своему обыкновению выиграть время, не беря на себя никаких обязательств, то есть лягушке лапку лубенит, с тем, чтобы притом и рыбку съесть, и на пальму влезть. Первое из этих фольклорных речений вызвало глубокое замешательство у журналистов, ничего подобного в жизни не слыхивавших и не читавших. Став в тупик перед этой загадкой, но подстрекаемые здоровым чувством профессионального самолюбия, они сняли с полок словари, которые иной раз помогали им в сочинении статей и заметок, и пустились в розыск упомянутого земноводного. Ничего, разумеется, не нашли, верней сказать, нашли лягушку, нашли лапку, а вот глагола «лубенить» не оказалось, отчего не удалось связать все три слова вместе и уяснить себе глубинный смысл, получающийся от этого соединения. Тут кто-то вспомнил про старика-вахтера, который давным-давно приехал из деревни в город, но до сих пор, всем на посмешище, говорил так, словно, у камелька сидючи, рассказывал внукам сказки. Спросили его, знает ли он эту поговорку, и услышали в ответ, что как же, мол, не знать, а на вопрос, понимает ли он ее смысл, — что, мол, чего тут не понять. Ну, так объясните, потребовал шеф-редактор. Залубенить, господа, это значит — наложить лубок, чтоб сломанные кости соединить. А при чем же тут лягушка. Очень даже при чем, ибо никому еще не удавалось взять в лубок лягушачью лапку. Почему? Потому что лапка у нее дергается постоянно. Что же все-таки это значит. Что есть дело, за которое и браться не стоит, все равно не выгорит. Но ведь наш читатель пишет, что, когда никак работу не доделают, а иной раз и специально тянут, волынят, так сказать, то тогда вот и говорят, что пошел, мол, лягушке лапку лубенить. То есть церковь в данном случае лягушке лапку лубенит. Именно так. То есть читатель наш прав. Полагаю, что прав, но ведь я — человек маленький, на дверях сижу. Благодарю вас, вы нам очень помогли. А там насчет рыбки и пальмы не надо объяснить. Нет, спасибо, это мы знаем, сами целыми днями только тем и занимаемся. А полемика о множественности смертей, так славно начатая духом, носившимся над водой аквариума, обернулась бы полным фарсом, не появись в газете статья одного экономиста. Хотя бухгалтерский учет в сфере социальной опеки не являлся его специальностью, экономист этот счел, что достаточно разбирается в предмете, чтобы публично и печатно вопросить, из каких, желательно было бы знать, средств намеревается правительство лет эдак через двадцать выплачивать пособия миллионам людей, которые выйдут на пенсии по старости, грозящей затянуться до скончания века, тем паче что ни ему, ни им скончаться будет не суждено, и как быть с тем, что число их будет неумолимо возрастать в арифметической ли, в геометрической ли прогрессии, что гарантирует катастрофу, смятение, несусветный кавардак в государстве, оглашаемом воплями «спасайся, кто может», хотя не спасется никто. При виде такой ужасающей перспективы ничего не оставалось философам, как спрятать, по старинному присловью, гитары по мешкам, а церкви — вернуться к перебиранию своих четок в ожидании конца света, который, по их эсхатологическим упованиям, все расставит по своим местам. По поводу же тревожных выкладок экономиста заметим, что подсчеты эти были очень несложны, и если принять во внимание, что доля людей, имеющих право на пенсии по старости или инвалидности, будет неуклонно увеличиваться относительно дееспособного населения, а оно — постоянно и все более и более стремительно сокращаться, то остается лишь удивляться тому, что никто сразу не понял, что исчезновение смерти, поначалу казавшееся вершиной блаженства, пределом желаний и апогеем счастья, на самом деле не такая уж хорошая штука. Потребовалось, чтобы философы и прочие абстрактные мыслители окончательно заплутали в темном лесу своих собственных мудрствований — и лишь тогда здравый смысл, прозаически вооружась пером и бумагой, доказал, как дважды два четыре, что имеются предметы для рассмотрения гораздо более неотложные. Тех, кто осведомлен о темных сторонах человеческой натуры, нимало не удивило, что сразу после выхода пресловутой статьи отношение здоровой части населения к больной резко ухудшилось. До сих пор все, хотя и соглашались, что протори велики и неудобства очевидны, пребывали в уверенности, что уважение к старым и слабым есть одна из первейших обязанностей цивилизованного общества, а потому, пусть порой и скрепя сердце,
Приверженцы республики, демонстрируя полное и прискорбное непонимание, что своевременно и уместно, а что — нет, неожиданно решили воспользоваться деликатным моментом и заявить о себе в полный голос. Были они немногочисленны и в парламенте не представлены, хоть в свое время сумели сорганизоваться в политическую партию и регулярно участвовали в выборах. Гордились тем, что имеют влияние в артистических и литературных кругах, где время от времени появлялись их манифесты — довольно звонкие, но совершенно безобидные. С того времени, как смерть взяла паузу, республиканцы не подавали признаков жизни, хотя оппозиции, именующей себя непримиримой или системной, сам бог велел хотя бы потребовать ясности в вопросах предполагаемого участия маффии в вывозе неизлечимо больных за кордон. А теперь, пользуясь смятением, в котором пребывала страна, метавшаяся между суетным желанием повыпендриваться перед всем белым светом и стыдливым опасением оказаться не такой, как все, вдруг взяли да поставили вопрос о смене строя — ни больше, ни меньше. И, разумеется, противники монархии, враги престола как такового были уверены, что нашли сокрушительный довод в пользу немедленного установления республики. Они утверждали, что вопиющим попранием самой обыденной логики будет иметь во главе государства короля, который никогда не умрет и если даже завтра решит отречься от престола по старости или слабоумию, все равно останется королем — первым в бесконечной цепи инаугураций и отречений, в нескончаемой череде государей, лежащих в своих опочивальнях в ожидании ненаступающей смерти, в вечной веренице полуживых-полумертвых монархов — чтобы не загромождали собой дворцовые коридоры, их придется складировать в пантеонах рядом с благополучно почившими предшественниками, ныне ставшими либо россыпью костей, либо дурно пахнущими мумиями. Насколько же разумней избирать на строго определенное время президента республики, который будет занимать свой пост от силы два срока, а потом, отправив свое, — отправляться в частную жизнь: читать лекции, писать книги, ездить по конгрессам и симпозиумам, выступать на круглых столах, колесить вокруг света в восемьдесят приемов, высказываться о длине юбок, когда те вновь вернутся в обиход, или об озоновой дыре в атмосфере, если к тому времени еще будет атмосфера, да и вообще не пропадет. А нам не придется изо дня в день читать в газетах, видеть по телевизору, слышать по радио сообщения придворной медсанчасти о стабильно тяжелом состоянии пациентов дворцовых больниц, которые, заметим кстати, после двух последовательных расширений будут нуждаться в третьем увеличении койко-мест. Множественное число употреблено здесь ради того, чтобы указать, что, как водится в любом стационарном лечебном учреждении, женщины помещаются отдельно от мужчин, то есть короли и принцы — тут, а королевы с принцессами — там. Республиканцы принялись подзуживать народ, убеждая его взять полномочия на себя, а свою судьбу — в собственные руки, и грудью проложить себе дорогу к новой счастливой жизни, двинувшись, так сказать, заре навстречу. Подействовал ли этот смелый и удачно найденный образ или еще что, но манифест всколыхнул сердца уже не одних лишь художников с литераторами — и другие социальные слои и сословия не остались глухи к призыву, так что у партии оказалось неожиданно значительное число новых сторонников, готовых пуститься в путь, который, подобно тому, как рыбу в реке уже можно назвать уловом, признан был историческим, хоть пока и неизвестно, так ли это на самом деле. Как ни прискорбно, в последовавшие за этим дни гражданское воодушевление, обуявшее новых приверженцев республики, порой далеко выходило за рамки, предписываемые простой учтивостью и нормами демократической терпимости, отливаясь в форму самой что ни на есть грубой брани. Все, кому еще не отказал хороший вкус, единодушно сходились на том, что слова «трутни», «спиногрызы» и «захребетники», употребленные по адресу августейших особ, не только недопустимы, но и непростительны. Вполне можно было бы сказать, что, мол, казна не в силах больше выдерживать постоянный рост расходов на содержание двора, и все бы все поняли. И правда, и необидно. А то пишут черт знает что.
Яростная атака республиканцев, а еще больше — тревожные выкладки, приведенные в статье, посвященной тому печальному факту, что в самом скором времени пресловутая казна не сможет выплачивать пенсии по старости и инвалидности, побудили короля уведомить своего первого министра, что желает поговорить с ним — откровенно и с глазу на глаз, без протокола и каких бы то ни было свидетелей. И премьер явился, и осведомился о здоровье его величества и его царственных домочадцев — особенно королевы-матери, которая на исходе года готова была испустить последний вздох, а теперь, подобно многим-многим другим, совершает таковых тринадцать в минуту, хотя прочих признаков жизни, распростершись под балдахином своей опочивальни, почти не подает. Его величество, поблагодарив, ответил, что королева-мать несет своей крест с достоинством, подобающим благородной крови, еще струящейся в ее жилах, а затем перешел непосредственно к предмету разговора, первым пунктом которого стал выход республиканцев на тропу войны. Не понимаю, молвил он, что взбрело в голову этим людям: держава переживает тяжелейший кризис, какого не бывало за всю ее многовековую историю, а они толкуют об изменении строя. Я, государь, не склонен тревожиться по этому поводу: они всего лишь пытаются использовать благоприятный момент, чтобы придать больше весу своим так называемым предложениям, а проще говоря, хотят половить рыбку в мутной воде. И притом — с прискорбным отсутствием патриотизма. Именно так, государь, воззрения республиканцев на государственное устройство только они сами и могут понять, да и то вряд ли. Воззрения их меня не интересуют, я хочу услышать от вас, существует ли возможность смены строя. Они ведь даже не представлены в парламенте, ваше величество. Я имею в виду государственный переворот — революцию. Это решительно невозможно, ваше величество: народ сплочен вокруг престола, вооруженные силы верны законной власти. Стало быть, я могу быть спокоен. Полностью, ваше величество. Король поставил крестик напротив слова «республиканцы», сказал: Так, с этим разобрались, — и перешел к следующему пункту: Ну а что за история с пенсиями, которые не выплачиваются. Нет-нет, выплачивается, другое дело, что будущее рисуется в довольно черном свете. Стало быть, я не понял и подумал было, будто мы приостановили выплаты. Нет-нет, государь, но завтрашний день внушает опасения. В чем. Во всем, ваше величество, государство может развалиться, как карточный домик. И что же — только мы, мы одни сталкиваемся с этой проблемой. Нет, ваше величество, рано или поздно она затронет всех, разница тут между, извините за банальность, жизнью и смертью. Не понимаю. В других странах люди умирают прежним и обычным порядком, и смертность контролирует уровень рождаемости, а вот у нас, ваше величество, в нашем государстве никто не умирает, вспомните вашу августейшую матушку, казалось, что она — при смерти, ан нет, не тут-то было, и, конечно, это большое счастье, но у нас — петля на шее, ваше величество, не сочтите за преувеличение. Но до меня доходят слухи, будто кто-то все же умер. Это и в самом деле так, однако, государь, это — капля в море: далеко не все семьи решаются на подобный шаг. Какой шаг. Передать своих безнадежно больных заботам организации, которая занимается самоубийствами. Не понимаю, что толку совершать самоубийство, если все равно они не могут умереть. Эти — могут. И как же им это удается. Дело довольно сложное. Расскажите, нас никто не слышит. По ту сторону границы смерть работает бесперебойно. То есть эта организация вывозит больных за кордон. Совершенно верно. Стало быть, это благотворительная организация. Она помогает нам справляться с переизбытком безнадежных больных, но, как я уже сказал, это — капля в море. И что же это за организация. Премьер набрал побольше воздуху и ответил: Маффия, ваше величество. Маффия. Да, ваше величество, маффия, ибо государству иной раз приходится обращаться к тем, кто выполнит за него грязную работу. Вы мне раньше ничего не говорили. Виноват, ваше величество, не хотел бросать тень на ваше имя. А войска, размещенные вдоль границ. У них — своя роль. Какая же. Изображать, что служат препоной для вывоза больных, на самом деле таковой не являясь. А я думал, они готовятся отразить вторжение. Такой опасности нет и никогда не было, мы договорились с правительствами сопредельных государств, все под контролем. Все, кроме пенсий. Все, кроме смерти, ваше величество, ибо если мы не начнем умирать, то лишимся будущего. Король поставил крестик напротив слова «пенсии» и сказал: Нужно, чтобы что-нибудь случилось. Да, ваше величество, чтобы что-нибудь случилось.
Секретарша, войдя в кабинет генерального директора телеканала, обнаружила на столе конверт. Необычного лиловатого цвета, плотной шероховатой бумаги, имитирующей фактуру ткани. Старинного вида и словно бы уже побывавший в употреблении. И не значилось на нем ни адреса отправителя, что, впрочем, иногда случается, ни адреса получателя, чего не бывает никогда, и лежал он на столе в запертом на ключ и открытом минуту назад кабинете, куда ночью никто не мог войти. Повертев конверт в руках и удостоверившись, что и на оборотной его стороне нет ни слова, секретарша почувствовала, что думает, сознавая полнейшую абсурдность и чувства этого, и самой думы, что в тот момент, когда она вставляла ключ в замочную скважину и поворачивала его там, конверта на столе еще не было. Что за чушь такая, пробормотала она, должно быть, вчера я его просто не заметила. Потом обвела глазами кабинет, убедилась, что все на месте, и удалилась к себе. В качестве доверенной секретарши она могла бы воспользоваться своим правом и вскрыть этот или любой другой конверт, тем более что на нем не было строгих предуведомлений вроде «конфиденциально», «в собственные руки», «лично», однако делать этого не стала, причем сама не смогла бы сказать, почему. Дважды она вставала со своего рабочего кресла и приоткрывала дверь в кабинет. Конверт лежал на прежнем месте. Так и спятить недолго, подумала она, хоть бы уж пришел наконец и разобрался, что к чему. Имелся в виду ее шеф, генеральный директор телеканала, в этот день почему-то задерживавшийся. В четверть одиннадцатого он наконец появился. Будучи человеком немногословным, поздоровался и немедленно прошел к себе в кабинет, куда ей полагалось входить лишь пять минут спустя — предполагалось, что за это время он успеет снять пиджак и закурить первую за день сигарету. Но когда через пять минут секретарша переступила порог, директор был по-прежнему в пиджаке и не курил. Обеими руками он держал лист бумаги такого же цвета, как конверт, и руки его дрожали. Обернулся к вошедшей, но словно бы не узнал ее. Потом ладонью вперед вытянул руку, как бы преграждая ей путь, и — вот уж точно — не своим голосом произнес: Выйдите сейчас же, дверь закройте и никого ко мне не пускать, вам ясно — никого, кто бы ни был. Обескураженная секретарша хотела было спросить, что случилось, но он не дал ей рта раскрыть яростным: Вы что — оглохли, — и сорвался на крик: Выйдите, я сказал, вон отсюда. Бедная женщина ретировалась со слезами на глазах, ибо не привыкла, чтобы с нею так разговаривали: у генерального, как у каждого из нас, есть свои недостатки, но в сущности он — человек воспитанный и раньше не имел привычки орать на секретарш. Не иначе, как там что-нибудь такое в письме, думала она, отыскивая платок, чтобы вытереть слезы. И не ошиблась. Если бы ей хватило смелости вновь заглянуть в кабинет, она увидела бы, как ее шеф в полнейшей растерянности мечется из угла в угол, являя собою образ человека, который не знает, что делать, но ясно сознает, что, кроме него, сделать это больше некому. Вот он взглянул на часы, потом — на листок, пробормотал чуть слышно, словно по секрету: Еще есть время, еще есть время, — потом опустился в кресло и перечел таинственное письмо и при этом машинально поглаживал себя ладонью по макушке, как бы желая удостовериться, что голова еще на плечах, а не потеряна от страха, сводившего ему все нутро. Дочитал, уставился невидящими глазами в пространство, подумал: Я должен поговорить с кем-нибудь, — а потом ухватился за спасительную мысль о том, что все это, быть может, всего лишь шутка, дурного вкуса и тона шутка какого-нибудь раздосадованного телезрителя, наделенного вдобавок язвительным воображением — ответственному ли руководителю канала не знать, что не все в его департаменте гладко: Но обычно, когда хотят излить злобу, пишут не мне. И эта мысль, естественно, побудила его нажать клавишу селектора и спросить — давно уже надо было это сделать, — кто принес письмо. Не знаю, господин директор, когда я пришла и, как всегда, отперла дверь вашего кабинета, письмо уже лежало на столе. Но ведь это невозможно, ночью сюда никто не мог войти. Тем не менее это так. Как вы можете это объяснить. Меня не спрашивайте, господин директор, я попыталась рассказать, как было дело, но вы мне рта не дали раскрыть. Признаюсь, что был излишне резок, извините. Ничего, господин директор, но мне было очень больно. Сказал бы я вам, что содержится в этом письме — узнали бы тогда, что такое «больно», вновь вспылил директор. И дал отбой. Вновь взглянул на часы и сказал себе: Это — единственный выход, другого не вижу, такие решения — не в моей компетенции. Открыл справочник, нашел нужный номер, набрал, и большого, надо сказать, труда стоило унять дрожь в руках и еще большего — чтобы в ответ на: Слушаю, — недрогнувшим голосом произнести: Говорит директор телеканала, генеральный директор, пожалуйста, соедините меня с премьер-министром. Здравствуйте, это начальник секретариата, рад вас слышать, чем могу быть полезен. Передайте господину премьеру, что я прошу как можно скорее принять меня по важнейшему и безотлагательному делу. Не могли бы вы сообщить мне, в чем оно заключается, чтобы я изложил его господину премьер-министру. Очень сожалею, но это невозможно: дело не только чрезвычайной спешности и серьезности, но и сугубой секретности. Ну, хотя бы в самых общих чертах. Извольте: в моем распоряжении, перед моими глазами, которые когда-нибудь закроются навсегда, имеется документ государственной важности, и если этого недостаточно, чтобы вы незамедлительно доложили обо мне премьер-министру, где бы он ни находился, то я очень опасаюсь за вашу будущность — и в личном плане, и в политическом. Неужели до того серьезно. Скажу вам лишь одно — вы понесете суровую ответственность за каждый миг промедления. Что ж, я постараюсь, но господин премьер-министр очень загружен. Так разгрузите его, если хотите получить награду. Иду. Жду. Позвольте последний вопрос. Ну, что же вам еще. Почему вы упомянули глаза, которые когда-нибудь закроются навсегда, ведь это раньше так было. Не знаю, кем вы были раньше, а ныне сделались круглым идиотом, немедленно соедините меня с премьером. Оскорбительная резкость высказывания показывала, до какой степени взвинчен генеральный директор и сколь сильно смятен его дух. Прямо помрачение нашло — он сам не понимает, как можно было обидеть человека всего лишь за абсолютно законный вопрос. Надо будет извиниться, с раскаяньем думает генеральный, завтра он может понадобиться. Голос премьера в телефонной трубке звучал нетерпеливо: Ну, в чем дело, спросил он, проблемы телевидения — не в моей компетенции. Тут дело не в телевидении, господин премьер-министр, дело в том, что я получил письмо. Да мне уж доложили, что у вас какое-то письмо, ну так что же я должен делать. Прочитать его — и больше ничего, все прочее, как вы изволили выразиться, — не в моей компетенции. Вы, я вижу, сильно взволнованы. Взволнован — это не то слово. Ну, и что же говорится в этом вашем таинственном письме. По телефону сказать не могу. Линия защищена от прослушивания. И тем не менее — не могу, тут любых предосторожностей мало. Ну пришлите с курьером. Нельзя, я должен передать вам его из рук в руки. Давайте я сам отправлю за ним кого-нибудь — вот хоть начальника моего аппарата, например, он пользуется моим полным доверием. Господин премьер-министр, поверьте, я не стал бы вас беспокоить, если бы не крайняя нужда, мне абсолютно необходимо, чтобы вы меня приняли. Когда. Немедленно. Я занят. Умоляю вас. Ну, хорошо, раз уж вы так настаиваете, приезжайте, надеюсь, ваша тайна меня не разочарует. Генеральный положил трубку на рычаг, письмо — в конверт, конверт — во внутренний карман пиджака и поднялся. Руки уже перестали дрожать, но на лбу выступила обильная испарина. Утер лицо платком, по внутреннему телефону велел секретарше вызвать машину — он выходит. Мысль о том, что ответственность будет переложена на другого человека, а собственная его роль через полчаса — отыграна, несколько успокаивала его. Автомобиль ждет, сказала появившаяся в дверях секретарша. Спасибо, сказать, надолго ли уезжаю, не могу, у меня встреча с премьером, но об этом никто не должен знать. Не беспокойтесь, господин директор, я буду нема как могила. До свиданья. До свиданья, дай бог, чтобы все прошло хорошо. Дела обстоят таким образом, что уже нельзя понять, что хорошо, а что — нет. Вы правы. А кстати, как ваш отец. Все по-прежнему, господин директор, страдать-то он вроде бы не страдает, но тает на глазах, два месяца в таком положении, ну а теперь-то только и остается ждать, когда меня положат рядом. Как знать, как знать, и с этими словами генеральный директор покинул кабинет.
Начальник секретариата встретил его у дверей, поздоровался подчеркнуто сухо и сказал: Я провожу вас к господину премьер-министру. Одну минуту, прежде всего я хочу извиниться, если кто и вел себя в нашем разговоре как круглый идиот, то не вы, а я. Вероятней всего, не вы и не я, улыбнулся тот. Если бы вы только знали, что у меня в кармане, то поняли бы мое состояние. Не беспокойтесь: в части, касающейся меня, ваши извинения приняты. Благодарю вас, в любом случае через несколько часов эта бомба рванет. Надеюсь, громыхнет не слишком сильно. Громче громов, ослепительней всех молний, вместе взятых. Вы меня сбили с толку. Уверен, что буду прощен и за это. Ну пойдемте, премьер вас ждет. Они прошли комнату, которая в былые времена называлась, наверно, передней, и через минуту директор предстал перед очами улыбающегося премьер-министра: Что ж, поглядим, что за вопрос жизни и смерти привел вас ко мне. Поверьте, никогда еще ваши уста не изрекали истины более неоспоримой. Генеральный извлек из кармана письмо и положил его на стол. Получатель не указан, удивился премьер. Ни получатель, ни отправитель, такое впечатление, будто это письмо адресовано нам всем. Анонимное. Нет, оно подписано, однако, ради бога, прочтите, прочтите. Конверт был неторопливо вскрыт, листок — извлечен, но, окинув глазами первые же строчки, премьер вскинул голову: Это что — шутка. И в самом деле напоминает шутку, но я так не считаю: письмо оказалось у меня на столе, и никто не может сказать, как оно туда попало. Не думаю, что это — достаточное основание верить тому, что там написано. Читайте, читайте дальше. Дойдя до конца послания, премьер, медленно шевеля губами, беззвучно вымолвил слово, а верней — имя, которым оно было подписано. Положил листок на стол, пристально взглянул на генерального и сказал: Ну предположим, это шутка. Нет, не шутка. Я тоже так думаю, а говоря «предположим», имею в виду, что в скором времени мы все узнаем точно. Через двенадцать часов, ибо сейчас ровно полдень. Если обещанное в письме сбудется и если мы не успеем предупредить граждан, произойдет то же, что и в новогоднюю ночь, но только — наоборот. Даже если успеем предупредить, эффект будет такой же. Обратный. Обратный, но такой же. Совершенно верно, а если мы их предупредим, а потом выяснится, что это — розыгрыш, люди напрасно пострадают, хотя, конечно, еще большой вопрос, пострадают ли и напрасно ли пострадают. Но ведь вы сами сказали, что не верите в то, что это — шутка. Нет, не верю. Так как же нам поступить — предупреждать или нет. В том-то и вопрос, мой дорогой генеральный директор, и он должен быть обдуман и осмыслен всесторонне. Вам решать, господин премьер-министр. Да уж, конечно мне: я могу даже разорвать это письмецо на тысячу клочков и подождать, что будет. Не верю, что вы так поступите. И правильно делаете, а поскольку надо принимать решение, мало просто сказать, что население должно быть предупреждено, — надо еще знать, каким образом. Для этого, господин премьер-министр, и существуют средства массовой информации — у нас есть газеты, радио, телевидение. И по вашему мнению, следует обнародовать это письмецо, присовокупив к нему заявление правительства с призывом к спокойствию и кое-какими советами насчет того, как вести себя в возникших чрезвычайных обстоятельствах. Вы сформулировали идею гораздо лучше, чем это сделал бы я. Благодарю за лестный отзыв, но теперь прошу вас поднапрячься и представить себе, что произойдет, если мы будем действовать таким образом. Не понимаю. Я ждал большего от генерального директора национальной телекомпании. Если так, мне очень жаль, что оказался не на должной высоте. Да нет же, просто вы малость ошарашены свалившейся на вас ответственностью. А вы — нет. И я тоже, но ошарашен — не значит оцепенел. Тем лучше для страны. Еще раз благодарю вас, нам с вами не часто приходилось беседовать, обычно я разговариваю о телевидении с министром социального обеспечения, но теперь я пришел к выводу, что настало время сделать вас фигурой общенационального масштаба. Вот теперь, господин премьер, я и вовсе ничего не понимаю. Все очень просто, а дело останется между нами, строго между нами, до девяти вечера, когда очередной выпуск новостей откроется правительственным заявлением, где будет рассказано о том, что случится в полночь, и — зачитаны выдержки из этого самого письма, а сделает это генеральный директор канала, во-первых, потому, что он, хоть не адресат, так получатель, а во-вторых, вы — человек, которому я доверяю и поручаю довести до конца миссию, выпавшую нам с вами на долю по воле, пусть и невысказанной прямо, дамы, подписавшей это письмо. Диктор справился бы лучше. Нужен не диктор, а директор и притом — генеральный. Ну, если таково ваше желание, почту за честь выполнить его. Только вы да я знаем, что произойдет сегодня в полночь, и будем хранить эту тайну до того часа, когда страна получит эту информацию, если же согласиться на ваше предложение и предать ее огласке немедленно, то нам грозят двенадцать часов смятения, паники, массового психоза и бог знает чего еще, а потому, раз уж нам — я имею в виду власти — не дано избежать всех этих неприятных последствий, то следует хотя бы сократить срок до трех часов, и дальнейшее уже никак от нас не зависит: будут слезы, отчаянье, плохо скрытое облегчение и прочее. Что ж, мне кажется, это удачная мысль. Тем более что ничего другого в голову не приходит. Премьер снова взял листок, скользнул по нему глазами, не читая, и сказал так: Забавно, первая буква подписи должна быть заглавной, а тут — строчная. Я сам удивился: писать имя с маленькой — странно. Скажите лучше, есть ли вообще что-нибудь не странное во всей этой истории. Нету. А кстати, вы сможете сделать фотокопию. Я не специалист, но раза два делал. Превосходно. Премьер спрятал листок и конверт в папку с документами, вызвал начальника секретариата и приказал немедленно очистить от посторонних комнату, где стоит копировальный аппарат. Но ведь там сидят сотрудники. Пусть перейдут в другие кабинеты, подождут в коридоре или покурят на лестнице, нам нужно не больше трех минут, не так ли. Даже меньше. Я бы мог снять копию так, что никто из посторонних не заметил бы, если дело в этом, предложил начальник. Дело действительно в этом, но на сей раз займусь им лично я, при технической, так сказать, поддержке генерального директора, здесь присутствующего. Слушаюсь, господин премьер-министр, сейчас же распоряжусь, чтобы все покинули помещение, где стоит аппарат. Начальник вернулся через минуту и доложил, что комната пуста: Я с вашего разрешения буду у себя в кабинете. Рад, что мне не пришлось просить вас об этом, и, пожалуйста, не сочтите за недоверие всю эту таинственность, вы сегодня же узнаете причину стольких предосторожностей, причем — не от меня. Разумеется, господин премьер-министр, я никогда не позволил бы себе усомниться в основательности причин, побуждающих вас к скрытности. Когда начальник секретариата удалился, премьер взял папку и сказал: Пойдемте. Комната и в самом деле была пуста. Минуты не прошло, как копия была готова — буква в букву, слово в слово, и все же это было не то же самое: утеряв свою тревожную лиловатость, превратилось оно в послание банальное и заурядное и словно бы содержало в себе пожелания успеха в работе и большого счастья в личной жизни. Премьер протянул копию директору: Возьмите, а оригинал останется у меня. А заявление правительства. Присядьте, я его накатаю в одно мгновенье, это очень просто: дорогие соотечественники, правительство страны считает своим долгом сообщить вам о полученном сегодня письме, о документе, значение и важность которого переоценить нельзя, и, хотя в настоящее время мы и не имеем возможности гарантировать его подлинность, допускаем все же, до поры не раскрывая вам его содержание, возможность того, что возвещенное им не произойдет, а потому во имя того, чтобы наш народ не был захвачен врасплох в ситуации, чреватой напряженностью и более чем вероятными кризисами разнообразного характера, намереваемся без промедления предать вышеупомянутое письмо гласности, чем по поручению правительства займется генеральный директор национального телеканала, и в заключение еще несколько слов: нет необходимости заверять вас, дорогие наши сограждане, что правительство останется на страже интересов народа, которому, быть может, суждено пережить самые трудные часы с той поры, как он осознал себя таковым и обрел свою государственность, а потому мы призываем вас всех соблюдать спокойствие и выдержку, высокие образцы которых вы проявляли в ходе череды испытаний, выпавших на нашу долю в начале года, и вместе с тем выражаем уверенность, что благоприятное развитие событий вернет нам столь заслуживаемые нами мир и счастье, которые мы вкушали прежде, а также хотели бы напомнить вам, что наша сила — в единстве, вот наш девиз, сплотимся — и грядущее будет принадлежать нам, готово, как видите, это минутное дело, правительственные заявления не требуют игры воображения, можно даже сказать, что сочиняются они сами собой, перепишите это, сделайте копию, держите вместе с письмом при себе до девяти часов, и смотрите, чтобы эти бумажки ни на миг не разлучались. Будьте покойны, господин премьер-министр, я полностью сознаю свою ответственность и уверен, что не подведу. Ну и прекрасно, больше вас не задерживаю. Позвольте, прежде чем уйти, задать вам еще два вопроса. Прошу. Вы только что сказали, что до девяти вечера только два человека будут знать суть дела. Ну да, вы да я, и никто больше, даже из правительства. А король, не сочтите за, извините, что лезу не в свое дело. Его величество все узнает в свое время, как и все прочие, в том случае, конечно, если смотрит телевизор. Полагаю, он будет не в восторге от того, что его не уведомили раньше. Не тревожьтесь, первейшая добродетель монарха — само собой, я имею в виду монарха конституционного — это высочайшая степень понятливости. А-а. Ну-с, каков же второй вопрос. Да это не вполне вопрос. И все же. Меня, понимаете ли, очень удивляет ваше хладнокровие, господин премьер-министр, ведь то, что случится со страной в полночь, — это катастрофа, катаклизм, какого еще не бывало, едва ли не конец света, а, глядя на вас, можно подумать, вы заняты рутинными делами, спокойно отдаете распоряжения, а недавно мне даже показалось — вы улыбнулись. Я уверен, дорогой мой и генеральный директор, что и вы бы заулыбались, узнав, от какого неимоверного количества проблем избавляет меня это письмецо, они решатся сами собой, без малейшего моего вмешательства, а теперь позвольте мне вернуться к работе, надо предупредить министра внутренних дел, чтобы полиция была начеку, а для этого следует изобрести какой-нибудь предлог — ну, скажем, попытка насильственного свержения существующего строя — наш главный правоохранитель, к счастью, не из тех, кто теряет время на раздумья: он предпочитает действовать, хотите осчастливить его — дайте ему задание. Господин премьер-министр, позвольте заверить вас, что я считаю высокой честью оказаться в эти судьбоносные часы рядом с вами. Приятно слышать такое, но можете быть совершенно уверены, что перемените свое мнение, если хоть одно слово — безразлично, мое или ваше — из тех, что прозвучали в этом кабинете, выйдет за пределы его стен. Понимаю. Как конституционный монарх. Да, господин премьер-министр.
В половине девятого генеральный директор вызвал к себе редактора новостной программы и сообщил ему, что сегодняшний выпуск откроется правительственным заявлением, которое, как всегда, будет читать диктор, а уж после этого он сам, генеральный, огласит в виде дополнения некий документ. Если все это показалось выпускающему чем-то необычным, ненормальным и странным, то виду он не подал, а лишь попросил вручить ему оба документа с тем, чтобы можно было прокатить их через телесуфлер — хитроумное устройство, позволяющее создать видимость того, что человек с экрана обращается прямо и непосредственно к каждому из зрителей персонально. Генеральный ответил на это, что в данном случае телесуфлер использован быть не может: Читать будем по старинке, сказал он и добавил, что войдет в студию ровно без пяти девять и передаст заявление диктору, который должен быть проинструктирован, что открыть папку с этим документом сможет лишь перед самым началом чтения. Выпускающий счел, что теперь настало время выказать хоть какую-нибудь заинтересованность, и
А представители похоронных бюро, мастера погребения и кремации, специалисты по останкам и праху в этот час тоже собрались на совещание. На беспримерный, небывалый и неслыханный вызов, брошенный их профессиональному сообществу — тысячи людей по всей стране должны были одновременно скончаться и вслед за тем отправиться в последний путь — ответить можно только дружной, ладной, согласованной работой, мобилизацией всех человеческих и технологических ресурсов, сокращением накладных расходов, удешевлением себестоимости продукции и установлением квот пропорционально вкладу каждого из участников, сказал президент ассоциации, сорвав одобрительный аплодисмент. Следует также принять в расчет, что производство гробов, надгробий, памятников, саванов и покровов приостановлено с того дня, как люди перестали умирать, и даже в том весьма и весьма маловероятном случае, если в отдельных и разрозненных мастерских, чьи хозяева оказались чересчур консервативны, еще теплится жизнь, продолжительность ее можно с полным правом уподобить бытию малербова [8] бутона. Поэтическое сравнение, хоть было не слишком кстати, тоже вызвало рукоплескания, а президент продолжал: Но, как бы то ни было, навеки сгинули недавний кошмар, былой постыдный ужас, когда мы погребали собачонок, кошечек и любимых канареек. И попугаев, крикнули из зала. Да, и попугаев, кивнул президент. И тропических рыбок, вспомнил еще кто-то. Ну, это было лишь после того, как разгорелась дискуссия, затеянная духом, витавшим над водой аквариума, отныне и впредь дохлых рыбок будут бросать на съедение кошкам, в подтверждение закона о сохранении материи, выведенного господином лавуазье [9] . Узнать, до каких глубин простирается почерпнутая из календарей эрудиция похоронных агентов, не удалось, потому что один из них, озаботившись быстротекущим временем — двадцать два сорок пять — поднял руку и предложил немедленно позвонить в ассоциацию гробовщиков и спросить, как у них там обстоит дело: Нам же надо знать, на что мы можем рассчитывать завтра. Как и следовало ожидать, овацией встретили и эту идею, но президент, раздосадованный тем, что не он выдвинул ее, заметил: Скорей всего, в этот час никого в мастерских уже нет, на что получил ответ: А я полагаю, господин президент, что причины, приведшие нас сюда, заставили собраться и гробовщиков. Так оно и вышло. Из штаб-квартиры соответствующей корпорации сообщили, что оповестили своих членов немедленно по зачтении знаменитого письма и обратили их внимание на необходимость в кратчайшие сроки возобновить выпуск, так сказать, траурной тары и что в соответствии с поступающими сведениями многие предприятия не только призвали назад своих работников, но и полным ходом, в три смены ведут работу. Это, конечно, нарушает трудовое законодательство, заметил представитель, но, поскольку ситуация — чрезвычайная, наши юристы уверены, что правительство не только закроет глаза, но и будет благодарно за такую оперативность, однако мы не можем гарантировать, что наши изделия — особенно на этом первом этапе — будут отличаться тем же высочайшим качеством исполнения и отделки, к которому мы приучили наших клиентов: полировку, лак и рельефное распятие на крышке придется отложить до лучших времен, когда срочность начнет несколько снижаться, но в любом случае мы сознаем свою ответственность и понимаем, сколь важна наша роль в этом процессе. Тут снова раздались еще более бурные аплодисменты представителей похоронных бюро, и теперь уж им и в самом деле было с чем поздравить друг друга: ни один покойник не останется без погребения, ни один счет — без погашения. А могильщики, осведомился кто-то. Могильщики сделают то, что им скажут, раздраженно бросил президент. Он немного ошибся. Последовал еще один телефонный звонок, и оказалось, что могильщики требуют значительной надбавки к жалованью и тройной оплаты сверхурочных. Это — не к нам, это пусть у муниципалитета голова болит, сказал президент. А что, если придем на кладбище, а там нет никого, и некому могилу копать, спросил секретарь. Разгорелась острая дискуссия. В двадцать три пятнадцать у президента случился инфаркт миокарда, от которого спустя три четверти часа, когда смолк отзвук последнего, двенадцатого, удара колокола, он и умер.
8
Имеется в виду стихотворение французского классициста Франсуа де Малерба (1555–1628) «На смерть дочери Дюперье»: «Увы, все лучшее испепеляют грозы, Куда ни посмотрю, И роза нежная жила не дольше розы — Всего одну зарю» (перевод М. Квятковской).
9
Антуан-Лоран Лавуазье (1743–1794) — французский химик, открывший, помимо прочего, закон сохранения вещества.
Зто было почище всякой гекатомбы. В продолжение шести месяцев — ровно столько длилось одностороннее перемирие, объявленное смертью, — собралось в никогда прежде не виданную очередь шестьдесят, а если точней, то — шестьдесят две тысячи пятьсот восемьдесят человек, одновременно и в одно мгновение обретших вечный покой по воле некой смертоносной силы, сравнимой лишь с палаческими деяниями самих людей. И кстати, нельзя отказать себе в удовольствии напомнить, что смерть — сама по себе, одна, без посторонней помощи — всегда убивает гораздо меньше, нежели человек. Наверняка кто-то не в меру пытливый уже спрашивает, как это умудрились мы установить с такой точностью — шестьдесят две тысячи пятьсот восемьдесят — число тех, кто смежил вежды навсегда. Да проще простого. Поскольку население страны, где все это происходит, составляет примерно десять миллионов человек, два начальных арифметических действия — умножение и деление — вкупе с тщательным размышлением над промежуточными среднемесячными и годовыми пропорциями позволяет нам получить узкую численную ленту, на которой указанное количество представляется нам средневзвешенным и подходящим, а употребляя слово «подходящий», мы имеем в виду, что с тем же успехом могли бы получить значения, равные шестидесяти двум тысячам пятистам семидесяти девяти или шестидесяти двум тысячам пятистам восьмидесяти одному, если бы кончина президента ассоциации похоронных агентств, случившаяся внезапно и в последний момент, не внесла в стройный порядок наших вычислений известный разброд. Тем не менее мы продолжаем пребывать в совершеннейшей уверенности относительно того, что статистика захоронений, начатая уже ранним утром следующего дня, подтвердит правильность наших расчетов. Кто-то иной, не менее дотошный и неугомонный, из тех, кого хлебом не корми, а дай перебить плавное течение повествования, уже готов встрять и осведомиться, как медики узнавали, куда именно надлежит им направиться для исполнения своей обязанности, без которой ни один мертвец не будет на законных основаниях признан мертвецом, если даже он со всей несомненностью мертв. Излишне говорить, что в определенных случаях сами родственники усопшего вызывали к нему семейного врача, но, сами понимаете, число таких случаев было поневоле строго ограничено, ибо в задачу входило направить по официальному руслу аномальную ситуацию, дабы не подтвердилась в очередной раз справедливость речения «пришла беда, отворяй ворота», что применительно к данному случаю означает: мало того, что в доме скоропостижная смерть, так еще и разлагающийся труп. Тут-то, впрочем, и выяснилось, что премьер-министр не по стечению счастливых случайностей занял свой высокий пост, и что, как неустанно твердит не дающая осечки, не в бровь, а в глаз бьющая народная мудрость, каждый народ достоин своего правительства, но при этом должно заметить, чтобы окончательно разъяснить вопрос, что если справедлива истина «премьер премьеру рознь», то не менее справедливо и то, что народы не все одинаковы. Короче говоря, смотря по обстоятельствам. Обстоятельства же оказались таковы, что любой наблюдатель, даже и не склонный к беспристрастной взвешенности суждений, ни на миг не замялся бы, заявляя, что правительство оказалось на высоте положения — трудного и тяжкого. Все мы помним, как в первые, блаженные дни, когда народ в невинности своей упивался нежданно свалившимся на нас бессмертием, оказавшимся столь мимолетным, некая недавно овдовевшая дама решила отметить новое это счастье и выставить на украшенный цветами балкон своей столовой, выходящий на улицу, государственный флаг. Не позабылось, вероятно, и то, как в течение двух суток знаменное поветрие, подобно эпидемии, охватило всю страну со скоростью огонька, бегущего по бикфордову шнуру. По прошествии же семи месяцев постоянных и горчайших разочарований лишь кое-где виднелись флаги, да и те — низведенные до статуса убогого тряпья, обесцвеченные солнцем, вылинявшие от дождей, с неузнаваемо и непоправимо расплывшимися гербами. Доказывая, что не вовсе утратило восхитительный дар предвидения, правительство вместе с другими неотложными мерами, имевшими целью смягчить побочный эффект от нежданного возвращения смерти, установило, что отныне государственный флаг будет означать, что вот здесь где-нибудь скажем, на третьем этаже, слева лежит и ждет своей очереди покойник. И семьи, раненные лезвиями ненавистной парки, посылали кого-нибудь из домашних в лавочку купить символ государственности, вывешивали его из окна и, отгоняя мух с чела усопшего, принимались ждать врача, который засвидетельствует смерть. Следует признать, что идея была не только здрава и разумна, но и в высшей степени изящна. Врачам — городским ли, сельским — оставалось лишь кружить по улицам на машине, на велосипеде, на своих двоих, чтобы, чуть заметив флаг, входить в отмеченное им жилище и, невооруженным глазом произведя беглый — ибо всякое инструментальное исследование было невозможно из-за крайней спешки — осмотр, оставлять подписанный документ, призванный успокоить похоронное агентство на предмет специфической природы этого сырья, то есть, иными словами, гарантировать, что в объятом скорбью доме им не подсунут кролика под котика, а кошку, соответственно, не выдадут за кролика. Читатель, верно, уж и сам догадался, что подобное использование государственного флага имело двойную цель и соответственно приносило двойную пользу. Если поначалу оно сияло путеводной звездой врачам, то затем наподобие маячных огней повело к цели, так сказать, упаковщиков. Если говорить о крупных городах и прежде всего — о столице, непомерно большой для такой маленькой страны, то разделение пространства на некие делянки, позволявшие установить квоты пропорционально долевому участию, то есть понять, по остроумному выражению безвременно скончавшегося президента ассоциации похоронных бюро, кому какой ломоть пирога причитается, неимоверно облегчало труд перевозчиков человечьего груза к месту назначения. Другим следствием вывешивания флагов — следствием неожиданным и непредвиденным, но ясно показывающим, до какой степени заблуждения способны дойти мы, культивируя скептицизм, возведенный в систему, — стал почтительный жест кое-кого из добрых граждан, приверженных наиболее глубоко укоренившимся стереотипам изысканно-светского поведения, а потому еще носящих шляпу, которую они снимали, проходя мимо украшенного флагом окна и оставляя присутствующих в недоумении — из уважения ли к покойнику они обнажают голову или приветствуя вечно живой и священный символ державы.
Излишне говорить, что спрос на газеты увеличился многократно по сравнению даже с тем временем, когда показалось, что никто больше не умрет. Разумеется, огромное количество людей благодаря телевидению уже узнали о свалившемся им на головы катаклизме, у многих лежал дома покойник, а на балконе реял флаг, но нетрудно догадаться, что одно дело — увидеть на маленьком экране перекошенный волнением лик генерального директора, и совсем другое — эти бьющиеся в конвульсиях, испещренные кричаще-апокалиптическими заголовками газетные листы, которые можно свернуть, положить в карман и дома перечесть с должным вниманием. Вот вам эти немногие и наиболее выразительные примеры: ИЗ РАЯ — В АД, СМЕРТЬ ПРАВИТ БАЛ, НЕДОЛГОЕ БЕССМЕРТИЕ, СНОВА ПРИГОВОРЕНЫ К СМЕРТИ, ШАХ И МАТ, ОБЖАЛОВАНИЮ НЕ ПОДЛЕЖИТ, В ПОМИЛОВАНИИ ОТКАЗАНО, ВЕРДИКТ НА ЛИЛОВОЙ БУМАГЕ, ШЕСТЬДЕСЯТ ДВЕ ТЫСЯЧИ СМЕРТЕЙ В СЕКУНДУ, СМЕРТЬ АТАКУЕТ В ПОЛНОЧЬ, ОТ СУДЬБЫ НЕ УЙДЕШЬ, ВОЛШЕБНЫЙ СОН СМЕНЯЕТСЯ ТЯЖКИМ КОШМАРОМ, ВОЗВРАЩЕНИЕ К НОРМАЛЬНОЙ СМЕРТИ, ЗА ЧТО НАМ ЭТО и так далее, и тому подобное. Все без исключения печатные издания воспроизвели письмо смерти на первых полосах, но одна газетка, чтобы облегчить чтение, поместило не факсимиле, а набранный четырнадцатым кеглем текст, исправив заодно пунктуацию и синтаксис, заменив строчные буквы на заглавные всюду, где надо, не исключая и подпись, так что смерть сделалась Смертью, причем заметим, что разница эта, неуловимая на слух, в тот же самый день вызвала гневный протест отправительницы, также написанный от руки и на листе такого же лиловатого цвета. По авторитетному мнению лингвиста-консультанта, смерть просто-напросто не владела даже самыми зачаточными навыками письма. Что же до почерка, утверждал он, то почерк до странности неправильный — кажется, что здесь сошлись все существующие, возможные и не вполне, способы начертания букв латинского алфавита, причем создается впечатление, будто каждая из них написана другим человеком, хотя это еще простительно по сравнению с полнейшим хаосом синтаксиса, отсутствием точек, неупотреблением абсолютно необходимых скобок, как попало расставленными запятыми и — это уж просто ни в какие ворота не лезет — намеренным и дьявольски упорным игнорированием заглавных букв, которые, вообразите себе, даже в подписи заменены строчной. Это стыд, восклицал лингвист, это позор, это провокация, и осведомлялся: Если даже смерть, которой в прошлом не раз доставалась бесценная привилегия уводить с собой величайших гениев словесности, пишет таким образом, то разве могут не последовать примеру ее чудовищной безграмотности наши дети, оправдывая свое подражание тем, что смерть, бродя в здешних краях столько времени, просто обязана одинаково хорошо разбираться во всех областях знания. И завершал свою филиппику так: Синтаксические несообразности, которыми изобилует это печально знаменитое письмо, навели бы меня на мысль о том, что перед нами — крупномасштабная провокация самого недостойно-пошлого тона, если бы горестная действительность не доказывала, что ужасная угроза приведена в исполнение. В тот же день, ближе к вечеру, как мы уже мимоходом обмолвились, пришло еще одно письмо от смерти, где в самых энергичных выражениях она требовала опровержения и правильного написания своего имени: Я, уважаемый господин редактор, не Смерть, а просто смерть, Смерть — это такая штука, господа, даже краешек которой вам уразуметь не дано, ибо вы, люди, знаете только маленькую ежедневную смерть, меня, то есть, ту, которая даже в самых жутких бедствиях не способна перегородить течение жизни, не дать ей продолжаться, но когда-нибудь настанет день, и вы узнаете, что такое Смерть с большой буквы, и тогда, если, конечно, успеете, а она позволит, в чем я очень сомневаюсь, поймете истинное различие между относительным и абсолютным, полным и пустым, между «еще есть» и «нет и не будет никогда», а говоря об истинном различии, я имею в виду невыразимое словами сочетание возможного, относительного, абсолютного, полного и пустого, «еще есть», «нет и не будет никогда» — что все это значит, господин редактор, а если сами не знаете, я вам скажу, слушайте: слова страшно подвижны и текучи, и меняются день ото дня, и зыбки, как тени, да они и есть тени, и существуют в той же степени, в какой и не существуют, это мыльные пузыри, еле слышный рокот моря в витой раковине, срубленные стволы, предоставляю вам эти сведения даром, совершенно, то есть безвозмездно, дабы доходчиво объяснить читателям вашей уважаемой газеты все как и почему жизни и смерти, а возвращаясь к цели настоящего письма, написанного, как и то, что было прочитано по телевидению, мною собственноручно, настоятельно прошу вас во исполнение закона о печати поместить опровержение, напечатав его там же и так же, где и как были помещены сведения, содержащие ошибки, допущенные по злому умыслу или небрежности, и особо обращаю ваше, господин редактор, внимание на то, что если настоящее письмо не будет немедленно опубликовано, причем безо всяких купюр, я завтра же направлю вам предварительное предупреждение, от присылки коего собиралась воздерживаться еще на протяжении нескольких лет, а скольких именно, говорить не стану, чтобы не омрачать вам остаток жизни, засим имею честь и прошу обратить внимание на подпись смерть. На следующий же день в сопровождении многословных извинений редактора письмо было опубликовано, да не просто, а в двух видах — воспроизведено факсимильно и напечатано четырнадцатым кеглем. И лишь после того, как газета поступила в продажу, осмелился редактор вылезти из своего на семь замков запертого бункера, где засел с момента получения угрозы. И так силен был страх, что он отказался поместить на страницах своего издания графологическую экспертизу, принесенную ему лично виднейшим специалистом в этой области. Нет уж, спасибо, хватит с меня истории с подписью, предложите свое заключение другой газете, пусть там тоже попляшут, все что угодно, лишь бы не пережить еще раз этот страх, ибо его можно и вовсе не пережить. Графолог отправился по указанному адресу, потом посетил другую редакцию, потом третью и лишь в четвертой, когда он готов уж был отчаяться, сумел всучить свой труд — плод нескольких изнурительно-бессонных ночей. Основательный и содержательный доклад начинался с напоминания о том, что толкование особенностей почерка первоначально было одним из разделов физиогномики, включавшей в себя — сообщаем для сведения незнакомых с этой наукой — мимику, моторику, речь, и в каждой из этих сфер в свое время и в своей стране стяжали себе лавры такие светлые умы, как камилло бальди, иоганн каспар лафатер, эдуард огюст патрис окар, адольф генце, жан-ипполит мишон, уильям тьерри прейер, чезаре ломброзо, жюль крепьё-жамэн, рудольф поп-галь, людвиг клягес, вильгельм гельмут мюллер, элис энскат, роберт хайсс [10] , благодаря усилиям которых графология упрочила свой психологический аспект, обретя амбивалентность прикладной дисциплины и фундаментальной науки, после чего, вывалив целый ворох исторических и иных-прочих сведений, наш графолог с изнурительной дотошностью подверг экспертизе основные характеристики материала subjudice [11] , то есть размер, нажим, наклон, сцепление букв и их взаиморасположение в пространстве текста, подчеркнув еще раз, что целью его исследования не был ни клинический диагноз, ни анализ характера, ни установление профессиональной пригодности испытуемого, все внимание было сосредоточено на криминологическом аспекте, благо явные свидетельства преступного склада личности подвергнутый изучению текст давал на каждом шагу. Несмотря на это, писал он далее с нескрываемым и горьким разочарованием, я оказался перед лицом противоречия не только неразрешимого, но и, опасаюсь, не могущего быть разрешенным в принципе, по определению, ибо, хотя все результаты доскональнейшего графологического анализа, проведенного с полным соблюдением общепринятых методик, указывают, что авторство текстов принадлежит так называемому серийному убийце, параллельно с этим было установлено и подтверждено столь же неопровержимыми доказательствами, нимало не отменяющими предыдущий тезис, следующее обстоятельство: существо, написавшее исследуемые письма, — мертво. Да, так оно и было на самом деле, и самой смерти не оставалось ничего другого, как подтвердить это. Вы правы, господин графолог, высказалась она после прочтения высокоученого доклада. Осталось лишь непонятным, каким это образом смерть, будучи мертвецом и состоя исключительно из костей, способна убивать. Да и письма писать. Тайна, которая раскрыта не будет никогда.
10
Камилло Бальди (1550–1637) — итальянский ученый, один из предтеч графологии. Иоганн Каспар Лафатер (1741–1801) — швейцарский писатель, автор трактата «Физиогномические фрагменты…» (1775–1778). Эдуард Огюст Патрис Окар (1787–1870) — один из первых французских графологов. Адольф Генце (1814–1883) — немецкий графолог. Жан— Ипполит Мишон (1806–1881) — французский графолог. Уильям Тьерри Прейер (1841–1897) — английский физиологи психолог, эмигрировавший впоследствии в Германию. Чезаре Ломброзо (1835–1909) — итальянский судебный психиатр и криминалист, родоначальник антропологического направления (ломброзианства) в криминологии и уголовном праве; выдвинул положение о существовании особого типа человека, предрасположенного к совершению преступлений в силу определенных биологических признаков (антропологических стигматов). Жюль Крепьё-Жамэн (1858–1940) — французский графолог. Рудольф Попгаль (1893–1966) — немецкий невролог и графолог. Людвиг Клягес (1872–1956) — немецкий графолог. Вильгельм Гельмут Мюллер, Элис Энскат, Роберт Хайсс — немецкие графологи середины XX века.
11
Здесь — подлежащего освидетельствованию (лат.).
Занятые рассказом о том, что случилось, когда пробил урочный час тех шестидесяти двух тысяч пятисот восьмидесяти человек, пребывавших в состоянии отложенной смерти, мы отсрочили до лучшего времени — ну, вот и настало оно — совершенно необходимые размышления о том, как отреагировали на перемену ситуации дома призрения, больницы, страховые компании, маффия и церковь — прежде всего католическая, до такой степени главенствовавшая в описываемом нами государстве, что среди граждан его бытовали стойкое убеждение, твердая уверенность: случись иисусу христу повторить от истока до устья свое первое и — насколько нам известно — единственное пока земное бытие, он не выбрал бы себе другой страны для рождения. В приютах блаженного заката — начнем с них — чувства были те самые, какие и ожидались. Если принять во внимание, что бесперебойная ротация питомцев составляла, как исчерпывающе было разъяснено при самом начале этих удивительных событий, непременное условие экономического процветания этих заведений, то возвращение смерти не могло не стать и, разумеется, стало поводом для ликования и новых надежд, окрыливших руководителей. Справившись с первоначальным шоком, который породило оглашенное по телевидению письмо, они принялись немедленно рассчитывать и прикидывать, как теперь пойдет жизнь, и она подтвердила их ожидания. Немало шампанского было выпито в полночь, чтобы отметить уже никем не ожидаемое возвращение к норме, и то, что может показаться стороннему взгляду воплощением безразличия и пренебрежения к чужой жизни, было на самом деле всего лишь естественным чувством облегчения, более чем законной радостью, сравнимой с той, которая вселяется в душу человека, стоящего без ключа у запертой двери и вдруг видящего, как она распахивается перед ним настежь и озаряется светом с той стороны. Люди щепетильные скажут, пожалуй, что можно было бы по крайней мере обойтись без шумного торжества, без хлопанья шампанских пробок и прочих примет разгула, ибо вполне хватило бы, чтоб отметить такое событие, скромного бокала портвейна или мадеры, рюмочки коньяку или ликерцу с кофе, однако мы-то с вами, знающие, как легко обуянный радостью дух рвет удила плоти, понимаем, что извинить такое, может, и нельзя, но простить должно. На следующее утро администрация развила бурную деятельность: родственникам тела усопших — забрать, в комнатах — прибрать и сменить постельное белье, персонал — собрать и объявить ему, что жизнь, слава богу, продолжается, — а уж потом села изучать список ходатайств о помещении в дом престарелых, чтобы из числа претендентов отобрать таких, кто казался наиболее многообещающим. По причинам не вполне схожим, но не менее весомым, расположение духа тех должностных лиц, что крутили маховики лечебных учреждений, также заметно улучшилось за время, протекшее с ночи до утра. Хотя, как уже было вам рассказано ранее, значительную часть неизлечимо больных, чьи недуги достигли крайней и последней стадии, если позволительно, конечно, так говорить о нозологическом [12] состоянии, которому суждено было продолжаться вечно, выписали на попечение родственников, лицемерно приговаривая: Кто ж сумеет обеспечить бедняге лучший уход, — однако очень еще много таких, у кого в наличии не оказалось ни родных, ни денег на обеспечение счастливого заката, вповалку лежали даже уже не в коридорах, что практикуется в сих достославных заведениях спокон веку и до скончания его, но и по всем углам, на чердаках и в подвалах, пребывая в полнейшем забросе и небрежении, ибо зачастую к ним по нескольку дней кряду вообще никто не подходил, причем это нисколько не волновало ни врачей, ни сестер, успокаивавших себя тем, что как бы скверно страдальцам ни приходилось, помереть они все равно не помрут. Теперь, когда они все же благополучно померли, были вывезены и погребены, больничный воздух, обретя свой исконный и неповторимый букет — смесь эфира, йода и карболки, — кристальной свежестью своей сделался подобен атмосфере горных высот. Шампанское, правда, рекой не лилось — лили бальзам на душу счастливые улыбки директоров и главных врачей, а об ординаторах только и можно сказать, что они, как исстари повелось, вновь стали провожать плотоядными взглядами младший медицинский персонал. Словом, все вошло в норму. Что же касается страховых агентств, чтоб не перечить перечню, где они значатся под номером третьим, то о них сказать в сущности и нечего, поскольку они не вполне еще раскумекали, повлияет ли изменившаяся ситуация на те изменения в полисах, о которых мы в свое время и в таких немыслимых подробностях рассказывали, в лучшую сторону или совсем наоборот. Страховщики шагу не ступят, пока не будут совершенно убеждены, что впереди — твердая почва, а уж когда все-таки шагнут, тут же и тотчас бросят в нее новые семена, то бишь контракты, новая форма коих будет наилучшим образом отвечать их насущным интересам. А поскольку будущее принадлежит богу, и не ведает никто из нас, что день грядущий нам припас, они, страховщики то есть, будут по-прежнему числить в мертвых всех застрахованных, достигших восьмидесяти лет, ибо они-то и есть та самая синица в руке, и осталось теперь только найти способ уловить журавля в небе. Кое-кто из этих мастаков, пользуясь смятением, царящим в государстве, как никогда прежде застрявшим между молотом и наковальней, сциллой и харибдой, огнем и полымем, ну, и что там еще у нас есть, уже подумывает о том, что недурно было бы повысить возрастной порог до восьмидесяти пяти лет, а то и до девяноста. Доводы тех, кто ратует за это, ясны, как божий день, прозрачны, как ключевая вода: у людей, доживших до таких лет, как правило, уже нет родственников, к помощи которых можно прибегнуть в случае необходимости, а если даже и есть, то — такие же древние, как они сами, а пенсии их из-за постоянной инфляции и растущей стоимости жизни, так сказать, сдуваются, и по этой причине старики очень часто вынуждены бывают прерывать страховые платежи, предоставляя тем самым компаниям наилучший мотив для расторжения контракта безо всякого для себя ущерба. Это бесчеловечно, вскричат одни. Это — бизнес, который есть бизнес, возразят другие. Что ж, поглядим, как там дальше дело пойдет.
12
Нозология — учение о болезнях, их классификации и номенклатуре.