Перед вратами жизни. В советском лагере для военнопленных. 1944—1947
Шрифт:
За день до Пасхи я подхожу к лешему — так мы называем бригадира.
— Товарищ, свитер ест! — так я предлагаю нашему начальнику свой пуловер. Все равно в ближайшие дни они отберут у нас наши свитера.
— Да, да, да! — кивает леший.
Когда мы подходим к лесопилке, он берет меня с собой внутрь.
Я снимаю пуловер.
Он показывает его русским рабочим, стоящим вокруг нас, которые внимательно осматривают его.
— Брюки есть? — спрашивает он в надежде, что я предложу ему и свои суконные брюки.
Эти брюки я получил перед своим последним отпуском
Я стягиваю свои теплые суконные брюки и стою, голый и жалкий, перед ними, пока они оценивают мои вещи.
— Ну, хорошо! — Леший согласен. За все шестьсот граммов хлеба. Конечно, не сразу.
Каждый день по двести граммов.
Не обманет ли меня леший? Недавно один из наших за хорошую немецкую портупею получил удар прикладом вместо обещанных двухсот граммов хлеба. «Нет, с лешим можно иметь дело, он порядочный человек!» — думаю я.
Итак, надеясь на его порядочность, я отдаю ему свой свитер, который столько дней согревал меня. Отдаю ему суконные брюки и уже собираюсь снова натянуть рваные валенки на распухшие ноги, но тут леший замечает, что у меня нет портянок.
— Носков нету? — с сочувствием спрашивает он.
— Носков нету! — отвечаю я.
Он опускается на четвереньки, лезет под лавку и вытаскивает что-то мягкое, большую тряпку, в которой, возможно, когда-то окотилась кошка, а механик, наверное, не один раз вытирал ею смазочное масло. Но зато теперь у меня будут портянки! По крайней мере, теперь я смогу подложить что-то теплое под подошву и обернуть стертые пальцы. Леший — хороший человек!
«Но это еще не все, — говорю я себе, — он мне должен еще кое-что более существенное». После того как леший тайком передал мне первые двести граммов хлеба, я лежу поздно вечером на своих нарах. Рядом с приятелем, которому я по какой-то причине отдал половину полученного хлеба.
— Ешь и не болтай! — тихо говорю я.
— Дружище, да как же я могу? — возражает тот и не хочет брать хлеб.
Я великодушно возвращаю ему кусок, точно так же, как раньше, по преданию, мои предки в запале проигрывали в кости свои усадьбы.
— Ешь и все!
Стоит ли мне бежать? Железнодорожная станция находится всего лишь в десяти минутах ходьбы. У нашего лагеря нет забора! Никакой колючей проволоки! Ночью всего лишь один часовой у входа в барак!
А поезда идут. Один за другим. Днем и ночью на запад. Вероятно, началось какое-то крупное наступление. Иван уже в Польше. В больших пульмановских вагонах везут танки и пушки. Американские «Студебеккеры» и сибирские полки. Разве нельзя уехать вместе с ними?
Разве мы раньше постоянно не слышали рассказы о том, как убегали военнопленные!
Однажды у нас исчезли двое. Смещенный со своей должности староста барака, который украл мои фетровые ботинки, и юный берлинец, который прибыл в лагерь вместе со мной из Великих Лук.
Они бросили свою бочку с водой посреди дороги к бане. Когда они не явились на обед, остальные водоносы сообщили:
— Да, мы нашли их бочку!
Смогут ли они пробиться к нашим?
На второй день их приволакивают в лагерь. Их сцапали, когда они просили хлеба в одной из крестьянских изб. Всего лишь в нескольких километрах от лагеря. Крестьянка налила им по миске супа. А пока беглецы ели, она сообщила о них в милицию.
Когда их волокут в изолятор, они скорее мертвы, чем живы. Их допрашивает русский старшина. Их бьют поленом по большим берцовым костям. Наносят удары в пах.
— Забейте же нас до смерти! Забейте же нас до смерти! — доносится из изолятора.
В большом бараке, от которого изолятор для больных отделяется только тонкой дощатой перегородкой, стоит гул, как в растревоженном осином гнезде. Все возмущены:
— Какие идиоты! Смыться средь бела дня во время подноски воды! Если бы они не заходили в крестьянскую избу! То, что в этом участвовал пацан, еще как-то можно понять, но чтобы дылда фельдфебель действовал так неблагоразумно, — это в голове не укладывается! Он же был старостой барака, свинья этакая! Теперь самое лучшее, что нас ожидает, так это то, что из-за них никому больше не разрешат выходить из барака!
Но больше всего мы возмущены тем, что Антон оказался прав, когда заявлял:
— Никто не сможет пробиться к своим!
Под проливным дождем лагерь выходит на построение. Ждем целый час, пока к нам не выходит старшина и не спрашивает:
— Что будем делать с обоими беглецами?
Антон переводит. От побоев и голода у обоих лица стали бледно-зелеными.
— Убить их! — ревет толпа.
Многие наносят удары, когда в наказание беглецы, шатаясь, бредут сквозь ряды военнопленных. Как будто их хотели лишить последней возможности получить наслаждение, пленные бьют беглецов своими худыми ручонками. Пинают распухшими от цинги ногами. Плюют в них сквозь гнилые зубы.
— Теперь ты своими глазами видел, что представляет собой человек! Он самое настоящее дерьмо! — с горечью говорит мой сосед по нарам. Раньше он был высокого мнения о фронтовом братстве, о взаимопомощи и взаимовыручке. — Человек хуже скотины!
Толпа выместила свое бессилие на этих двоих, которые хотя и не были ангелами, но пока еще сохраняли человеческий облик.
Прошло всего лишь несколько недель, а мы уже полностью деморализованы. Возможно, мой ответ соседу звучит тоже аморально:
— Разве можно упрекать человека в том, что он теряет все чувства, присущие человеку, когда его сжигают в доменной печи? Нет, Антонов лагерь и сегодняшний день с этой озверевшей толпой не могут служить доказательством полной деградации человека.
Да, то, что я говорю, аморально. Но такая точка зрения может стать спасением от безумия и отчаяния и от потери веры в человека и в Бога.
Нет никакого смысла в том, чтобы пытаться бежать!
Я сам стою у водонапорной башни. Тупо наполняю водой одну бочку за другой. И никак не могу понять, как поезда мчатся на запад — без меня. Разве не осталось места для меня между вон теми охапками соломы? Но у меня же не будет еды!