Перед вратами жизни. В советском лагере для военнопленных. 1944—1947
Шрифт:
Они всегда натягивают на головы капюшоны своих маскировочных курток — пленные, бредущие последними в нашей колонне. Из-под капюшонов недобро поблескивают глубоко запавшие глаза, если в них еще сохраняется хоть капелька жизни. Избивают ли их конвоиры, сопровождающие колонну с криками «Давай! Давай!»? Такое случается довольно редко. Лишь иногда какой-нибудь вспыльчивый охранник ткнет такого беднягу прикладом своего автомата в спину. Эти доходяги просто доживают последние дни. Они умирают с голоду. Страдают от постоянного расстройства желудка.
Старики, те, кому уже за сорок,
Молодые часто умирают от того, что пьют слишком много холодной воды. Они быстрее заболевают туберкулезом, или же потому, что их охватывает тоска по родине.
Умирают ли они по пути на работу?
Редко. Чаще кто-то не может подняться с нар после обеда с брюхом полным кислых щей, когда приятель трясет его за плечо, пытаясь помочь ему встать. Точно так же, как пытаются палкой поднять загнанную лошадь: «Давай! Вставай же! Давай!»
— Ребята, да он же уже мертв! Санитар! — кричит в этом случае приятель.
Антон орет во всю глотку:
— Давай! Лесная бригада, выходи строиться! Один из легкобольных, выходи на работу! Вам бы только увильнуть от работы! Вперед в лесную бригаду! Конвой уже ждет!
Я иду в колонне, бредущей в лес.
Я никогда не хожу в конце колонны вместе с отчаявшимися, потерявшими интерес к жизни пленными. Так же как и с нетерпеливыми первыми. Они еще обходят крупные препятствия. Но если на пути встречается неширокий овраг, то после короткого разбега они перепрыгивают эти два метра — и вот они уже наверху.
Шаркая ногами, к оврагу подходят доходяги. Неуклюже спускаются вниз, а потом лезут вверх. Падают лицом в снег. Ползут на четвереньках. Вместо того чтобы спокойно обойти препятствие сбоку!
Нет, этим доходягам уже ничем не помочь.
И только однажды я заговорил с одним из таких, отмеченных печатью смерти, когда Антон наорал на него из-за того, что тот, находясь в бараке, навалил себе в штаны. Антон обрушил на этого беднягу поток польских, чешских и русских ругательств:
— А теперь вот что я тебе скажу! Неужели ты думаешь, я позволю тебе, скотина ты этакая, засрать весь барак? Через восемь дней ты будешь лежать в могиле! Хочешь, поспорим?
Но и на этот раз доходяга продолжал тупо молчать. Он продолжал ходить с нами в лес. Он уже настолько ослаб, что у него даже не поднималась температура. По дороге на работу я пристроился рядом с ним. Но он даже не заметил этого.
Тогда я спросил его:
— Ведь ты, кажется, из Гамбурга? Я тоже один раз был в Гамбурге. Когда ты в последний раз был дома в Гамбурге?
Тогда он медленно повернул голову в мою сторону. Я увидел череп мертвеца с огромными ослиными ушами и редкой щетиной на детском подбородке.
И тогда я понял, что таких лучше не трогать, чтобы не испугать их.
Кстати, Антон выиграл пари. Этого паренька из Гамбурга он заставлял работать до последнего дня.
Вместе с бригадой я иду в лес. Водонапорная башня у железной дороги уже осталась далеко позади.
Наша печальная процессия движется по извилистой
Вот и мостик через небольшой ручей. Здесь латыши налакались досыта мутной воды из ручья.
Теперь мы приближаемся к лесопилке. Начальник вытаскивает из-за пазухи большой ломоть хлеба.
И вот наконец мы в лесу.
Мы работаем группами по три человека. Тому, кто обрубает сучья, бывает полегче, когда дерево ровное и на нем мало ветвей. Мой напарник, с которым я пилю, родом из земли Шлезвиг-Гольштейн на севере Германии. Этот выносливый парень раньше помогал своему отцу на хуторе. Сам он пасечник. Мы зовем его наша Пчелка Мая. Он любит рассказывать о пчелах, которые жужжат над лугами в его родных местах.
Но прежде чем приступить к работе и начать валить деревья, мы разжигаем костер.
— Если вы не приносите дров для костра, то вам тут нечего и греться! — говорим мы.
И только некоторым разрешается стоять у костра, втянув голову в плечи, хотя они и не бросили в огонь ни одной сухой ветки. Это доходягам. По ним сразу видно, что эти ребята уже никогда больше не увидят родную Германию!
В лесу чудесный воздух. Здесь не орет Антон. Здесь пахнет смолой и дымом костра.
Если я снова вернусь в Германию, то я должен начать именно такую новую жизнь: стать лесорубом в лесу! Жить в избушке под кронами огромных елей. Каждое утро заново точить пилу. Какая же это радость слышать, как она певуче вгрызается в ствол дерева! Но каждое утро я буду брать с собой на делянку и кожаный ранец. В нем должен лежать каравай свежего хлеба. И пластина розового сала, которое я буду обжаривать на костре, пока оно не потемнеет. Да, в ранце найдется, конечно, место и для бутылочки хлебной водки. Сделав глоток прямо из горлышка, я позавтракаю. И почему я раньше не стал лесорубом? Потому что после долгих лет учебы я выбрал профессию, которая казалась мне более значимой. Очевидно, лесоруб скрывался где-то в глубине мой души, когда я занимался «более значимым» делом.
Почему, собственно говоря, мы, люди «лучших» профессий, так недоверчиво относимся к утверждению, что в каждой работе есть своя прелесть?
— Да, если бы у нашей пилы были целы все зубья, работать было бы одно удовольствие! — заявляет Пчелка Мая. — Тогда бы мы легко распилили два ствола по двадцать метров каждый.
— А вот если бы у нас был хоть кусочек хлеба! — вздыхает кто-то.
Вместе с двумя соседними группами мы сидим вокруг костра. Сушим мокрые рваные валенки и брюки и постепенно снова возвращаемся к жизни.
— А хотите, я расскажу вам, как у нас в Шлезвиг-Гольштейне готовят «царство небесное»? — начинает кто-то разговор на самую важную для нас тему, о еде.
Тут же кто-то раскрывает рецепт приготовления тюрингской кровяной колбасы. Затем следует рассказ о том, как испечь яблочный штрудель или баварский омлет по-царски. Мы не забываем обсудить и свиную ножку, и свиную рульку, а также деревенскую простоквашу.
— Да прекратите же вы! От таких разговоров можно сдохнуть или сойти с ума! — с наигранным возмущением крикнет, наконец, кто-нибудь из нас.