Перед вратами жизни. В советском лагере для военнопленных. 1944—1947
Шрифт:
В эти летние месяцы темнеет очень поздно. В одиннадцать часов вечера во дворе лагеря еще толпятся пленные.
Здесь царит такое же настроение, как на ярмарке. Все новенькие твердо убеждены в том, что Рождество они будут праздновать дома.
Малыш корчит из себя важную персону. Для него все происходящее представляет большой интерес, и он, как газетный репортер, собирается позднее подробно описать все это в своих репортажах.
— К чему все это? — одергиваю я его, заметив, что он делает записи.
Но и меня самого
Мы, те, кто родился в 1914 году, провели почти треть жизни в войнах. Недоедая в детстве, мы стали взрослыми. Когда я впервые в жизни увидел банан, мне было уже десять лет.
Мы жили в постоянном напряжении.
Сначала мы боялись, что наши отцы потеряют работу.
В тот самый год, когда я сдавал экзамены на аттестат зрелости, была введена всеобщая воинская повинность.
Над нами всегда был закон, и мы одобряли его. Возможно, в остальном мире все происходит все-таки намного человечнее. Мы, немцы, уже свое отыграли. Если во всем виноваты только мы, то тогда все будет хорошо.
В этих мыслях нет ничего провокационного.
Ничего поспешного. Никакого раздражения. Все так же ясно, как день.
В этой далекой стране ночи такие короткие.
Я встречал многих людей, которые не жалуются на то, что сидят за колючей проволокой. Мы вели войну. Мы ее проиграли. Мы поплатились за это жизнью. Герберт один из таких.
Он рассказывает мне о своем товарище. «Сейчас ты должен оказать мне еще одну услугу, — сказал он Герберту. — Помоги мне поднять рюкзак на спину!» И когда рюкзак, полный камней, оказался у него на спине, он стал на край набережной, где было самое глубокое место, и выстрелил себе в рот.
— Я так хорошо понимал его! — говорит Герберт. — Я сам долго думал, не застрелиться ли мне, прежде чем попал в плен. Но я не сделал этого. То, что я не пустил себе пулю в лоб, произошло совсем не из-за трусости. Собственно говоря, я уже был мертв. Просто мне захотелось увидеть, что же произойдет дальше!
— Я тебя понимаю, — говорю я Герберту. — Я хорошо понимаю и твоего товарища. Но тебя я понимаю лучше. По сути дела, мы все уже давно мертвы. Просто мы хотим увидеть, что же будет дальше.
С Гербертом, Малышом и некоторыми другими пленными я часто стою во дворе до глубокой ночи. Свои дискуссии как активист я закончил еще днем. В конце концов, могу же я иметь свободное время после работы.
Потом мы слушаем, как кто-нибудь играет на губной гармошке. Под грушей стихийно складывается группа певцов, которые поют шуточную народную песню «Там внизу на мельнице».
Они поют ее довольно красиво. Без какого-либо дурачества.
Тут я замечаю, как этот Герберт с горькими складками у рта начинает улыбаться. И все остальные, которые, в сущности, тоже уже давно мертвы, постепенно начинают оживать.
— В прошлом году было такое же прекрасное лето? — обращаюсь я к своим приятелям.
Небо становится
В доме, расположенном сразу за колючей проволокой, какой-то красноармеец играет на гармошке. От стены дома до нас, пленных, не более пяти метров.
Когда красноармеец с гармошкой подходит к распахнутому окну, а вместе с ним и целая толпа медсестер, которые снимают комнату в этом доме, то он неожиданно обрывает свою игру и кричит нам:
— Послушайте, вы, там, внизу! Разве все в мире не устроено шиворот-навыворот? Здесь, вверху, так много красивых девушек. А у вас там, внизу, столько мужчин. Поднимайтесь лучше к нам!
И красивые девушки машут нам из своего окна, за которым светится цветной фонарик.
И тогда мы исполняем для них песню, так как не можем подняться к ним наверх. Мы поем старинную песню: «Она была самым красивым ребенком из тех, кого ты мог бы найти в Польше. Но нет, но нет, шептала она, я не целуюсь».
Это явное нарушение дисциплины. Поэтому я тихонько удаляюсь, когда во второй раз появляется высокий старшина со стальными зубами и отдает команду: вечерняя зоря!
По узкой лесенке я поднимаюсь вверх в комендатуру, разместившуюся в будке.
Дежурный знает меня в лицо.
— Ты активист? — спрашивает он, не поднимаясь с лавки, когда я уже спускаюсь по лесенке вниз на улицу. Я живу недалеко от лагеря.
Вместе с Гансом и Карлом я живу в городе в нашей собственной комнате. С адресом, улицей и номером дома. Евстафьевская улица, дом сорок. Вот туда я сейчас и направляюсь. От лагеря до моей квартиры всего лишь пять минут хода. Но этого вполне достаточно, чтобы успеть забыть о колючей проволоке.
В окнах многих домов все еще горит свет. Часто он горит здесь всю ночь напролет. С одной стороны, из-за клопов, а с другой стороны, потому, что в домах нет счетчиков. Лишь на некоторых окнах висят занавески. Вместо них в каждом окне виднеется настоящий забор из самых разных красивых цветов. Высокие фикусы возвышаются над экзотическими цветами или над скромными геранями.
Там у людей их квартиры. Там они живут, в счастье или в печали. Как же хорошо, что есть такие квартиры! Когда я поднимаюсь по лестнице в нашу большую комнату в доме на Евстафьевской улице, то вижу, что Ганс еще не спит. Мы обмениваемся впечатлениями. Ведь, в конце концов, он староста актива, и я должен отчитаться перед ним.
— С кем ты сегодня разговаривал? — спрашивает Ганс и аккуратно вешает свои галифе на спинку стула.
— Ну, с теми, с кем обычно, — говорю я и задуваю фитиль керосиновой лампы. — Точнее говоря, я познакомился с хорошим учителем, он может организовать хор. Ты сам можешь поговорить с ним об этом. Я не хотел бы опережать события.
— Что значит «с теми, с кем обычно»? — наседает на меня Ганс. — Почему ты не разговариваешь с таким людьми, как Кубин?
— О чем мне разговаривать с Кубиным? Пленные быстренько разберутся, какая свинья этот Кубин.