Переходный период. Петроград – Виипури, ноябрь 1921
Шрифт:
Водитель от неожиданных звуков коротко оглянулся на пассажиров и, улыбнувшись, невозмутимым голосом сказал:
– Едем не два, а три часа. Уже объехали дачи в Буграх. Сейчас за станцию прошмыгнем и к Долгому озеру. А через Каменку уж Лахта рядом. Здесь дорога будет! За час-два доберемся… Во как мотает! Развезло просёлки! А вчера приморозило ещё. Только бы гати у Заводской не разобрали до заморозков…
Оля нервно заерзала, с шумом одёрнула пальто и поглуше замоталась в его длинные полы. Она теперь даже порадовалась, что Фрося заставила ее одеть мамины шерстяные панталоны. Все тело знобило в сыром
Видимо осознав раздраженное ее напряжение, Андрей притих в противоположном углу дивана. Больше на разговор водителя он не вызывал и, судя по дыханию, опять решил подремать.
Оля вновь погрузилась в воспоминания, прощаясь с прошлым. Теперь ее ждет другая жизнь, возможно, даже счастливая…
Тогда тоже была относительно счастливая жизнь.
Софья Алексеевна внушила дочери, что та, зная грамоту и читая стопки литературных журналов, непременно будет успешной поэтессой. И по приезду в Петроград, полная надежд и незаконченных рукописей, Оля стала узнавать о самых известных кружках и модных салонах, составляя письма их учредителям весьма детским наивным языком.
Тяжело было Алексею Христиановичу сдерживать улыбку умиления и убеждать пятнадцатилетнюю дочь подождать с вхождением в светскую литературную жизнь:
– Олька, деточка, что же ты сразу так на редуты лезешь? Осмотрись тут пока, друзей с интересами поищи. Вместе легче будет литературный Олимп завоевывать! – изъяв на всякий случай позорные письма, он погладил расстроенную дочь по пепельным кудрям и, глядя в ее по-детски круглые обиженные глаза, ободряюще сказал, – у меня пока эта корреспонденция полежит, в ларчике со стихами твоими. А завтра Андрюша приедет. Образованный мальчишка! Очень смышленый! Вот с ним и устраивай поэтические вечера!
После этих слов отец ласково поцеловал Олю в макушку, прижав ее головку к пропахшему сиреневым мылом жилету.
Он всегда так ее обнимал в минуты их особенной нежности. Сколько Оленька себя помнила, он так делал. Когда она еще помещалась у него на коленях, и позже, когда ей уже приходилось присаживаться в реверансе. И так до самой их сентябрьской ссоры.
После знакомства с Андрюшей в жизни Оли появились и другие друзья: сосед Володька Шагов, хворая смолянка Тонечка Сытина и Жанна Лонд. С последней Оля сама познакомилась на воскресной службе.
Володенька и Тонечка были совершенно бесцветные существа, удивительно точно дополнявшие друг друга. С ними Оленька дружила, потому что это нравилось маме, и они много читали. А мамка Фрося неприлично вздыхала им вслед: «Мне ка’этся, он жениха’этся…», намекая на раннюю их влюбленность.
Жанночка же была крайне эффектна: рыжие блестящие волосы, крупные и яркие черты лица и полная грудь с голубоватыми прожилками, слегка прикрытая в вырезе декольте прозрачным кружевом. Ей было уже восемнадцать, старше всех Олиных подруг. Еще Жанна танцевала в Михайловском в массе, имела знакомства.
Она водила Олю под ручку и нашептывала такие взрослые этюды, что у той бледные глаза подсвечивались огнем от зардевшихся щек, а по спине пробегал холодок до самых панталон.
Отец Жанну не любил, был подчеркнуто холоден. А Оле давал понять, что с балетными водиться не престало приличной
До этих столичных знакомств Оля дружила лишь с книгами да с журналами. И доверяла мысли и чувства только тетрадкам. А всё таинственное взрослое проплывало мимо окон их небольшого особняка на улице, ведущей к холодному заливу.
Маленькая Оленька была, что та лошадка, Марёвна. Всё дремлет, стоя в уголке, а как окликнешь, в испуге прыгнет, ногами длинными переступит, неловко так, чуть сама себя не роняет. А глаза, что блюдца. Всех дичилась! Никого не слушала.
Может по этой родственности душ Олька и любила свою Марёвну! Породистую длинноногую кобылицу белой масти! Да и внешне они стали похожи. Как два бледных приведения, они гуляли в сумерках возле Батарейной горы, путаясь в лесных лабиринтах камней и кирпичных стен укреплений. А когда Оле надоедало, она садилась на неоседланную Марёвну и мчалась к скале у залива, где до темноты могла просидеть, разглядывая далекий свет маяка, мерцающего, как утренняя звезда на Рождество.
А потом ее находил еле стоявший на ногах Трескотня и бубнил, больше не ей, а себе под нос, что так нельзя, ночью опасно, времена-то какие. Тут портовые, да рыбачьё одно, чего им на ум взбредет… И за поводи вел в конюшню дремлющую Марёвну со светящейся в темноте юной всадницей.
Дома ждала хмурая Ефросиня – руки в боки; жаркий самовар с дымком, тянущимся в ночное окно; и мама с нежной улыбкой и легкой равнодушной отрешенностью.
А потом до полуночи, в августе еще можно при одной свече, Оля листала полиграфические страницы с оттисками черно-белой столичной жизни и мировых новостей.
Это было счастье! Свобода, мечты, уверенность, что дома тебя всегда ждут, куда бы ты не отправился, что бы ты из себя не представлял!
Приехав в Столицу, Оля уже знала наверняка, что будет известной поэтессой.
Дома, в Выборге, она ведь много читала. Она всё знала о литературной жизни Петербурга! И когда отец их с мамой вызвал к себе, у неё не могло быть сомнений, что в редакциях и изысканного «Пробуждения», популярной «Нивы», и модной «Жизни искусства» только и ждут её рукописей. А главное, их обязательно возьмут и напечатают! Ведь она такие стихи пишет! Когда она зачитывала их неграмотной маме, Софья Алексеевна говорила:
– Ну, деточка, твои стихи не хуже этого Сенинова. Мне нравятся! Не хуже!
– Кого? Сениного? А! Есенина, может быть?
– А может и Сенина… Я их не помню всех. Вот тебя помню, роднулечка моя! Иди сюда, поцелую головку. Отправь стихи, моя миленькая, папе. И еще напиши ему, что прошлого возу не хватило. На неделю надо бы два возу дров-то.
Это было уже в феврале четырнадцатого года. Всё было в достатке в женском доме Кирсиповых, кроме отцовского внимания. Отец жил на квартире в столице, устраивал безбедное житьё своим женщинам. Когда не приезжал, писал домой кратко, по делу, тоже не часто. Но Олька – любимая и любящая дочь – с одиннадцати лет писала ему каждый день сама.