Перехваченные письма
Шрифт:
Дина хотела дать мне все; дала мне понимание, а я ее старался портить. Она тоже от меня стала заражаться сухостью, под конец притупила свою горячность, чуть замкнулась. Наши разговоры после первых двух лет стали вянуть, а когда появились дети, и совсем прекратились. Как будто человеческое я переложил на детей: я дал их тебе — вот тебе теплота, а мне не мешай читать отцов церкви и Рембо — и еще La Nuit Obscure. А Дина как будто пугалась: хорошо ли это мое чтение? Ведь это она сама мне дала эти книги — до нее я парил во второй части Фауста. Но она не говорила, что любовь не есть тема для чтения и писания, — до последнего лета своей жизни, когда за несколько недель до смерти вдруг стала пытаться тащить меня за уши из новых формул, которые я прочел и надстроил за восемь лет
Итак, в чем же разница между мной до Дины и теперь. Я ведь никогда не думал и даже не говорил, что Евангелие — это самая ловкая книга, но я думал, что в этом мире, где царствует сексуальный огонь, не может возгореться другая любовь, кроме эгоистической. И потому, дабы сделать жизнь сносной, все условились притворяться, что Любовь все же прячется где-то на Земле, и даже — кто знает? — быть может и совсем недалеко за ней идти, она в сердце того, кто с вами сейчас разговаривает!
Об Евангелии я думал, что исполнить его нельзя на Земле, да не для того оно и написано, а надо приспособить его к жизни, что и сделала церковь, а лучшее в Евангелии — это последние страницы (после воскресения), где все встречаются уже вне Земли, в чудных сумерках астрального Израиля, где нет страстей, — там Евангелие впервые осуществимо.
Дина показала мне первая, что и в нашем мире бывает, хоть и очень редко, Любовь, которая сильнее сексуальных и прочих огней и не защищает от боли, наоборот.
В конце того же 31 года я прочел в Последних новостях одно стихотворение, перечел его несколько раз и запомнил наизусть.
Мальчик смотрит, белый пароходик Уплывает вдаль по горизонту, Несмотря на ясную погоду, Раскрывая дыма черный зонтик…и так далее…
Свободные вихри, ветер цыганский, щемящий, и еще какая-то совсем новая, неизвестно откуда задувшая астральная метель. Скоро удалось познакомиться с Поплавским. (Я искал тогда молодых людей для новой ложи «Гамаюн», но Поплавского так и не удалось туда ввести — нервный, огненный, оборванный поэт декадентских стихов, он оказался тем камнем, который отвергли строители, и это был единственный — из нескольких десятков — случай, что отказали моему кандидату).
Он познакомил меня с Диной, представив ее в качестве знатока карт Таро, и пригласил посетить организованное им религиозно-философское общество молодых. В назначенный вечер я покинул посредине нашу «агапу» (где еды иногда недоставало, но вина было всегда вдоволь) и, не слушая уговоров Мишки не ездить к детям, поехал на велосипеде под дождем из Auteuil в переулки Пантеона. Помню тот нехолодный январский дождь, не слишком яркие огни переулков и себя в непромокае.
Собрание, куда я ехал, меня мало интересовало, я предполагал извлечь оттуда новых «профанов» для лож Леонтия Дмитриевича. Это была моя слава и редкий талант — доставать их. Уже у дома я обнаружил, что забыл фамилию русско-еврейского дантиста, на квартире коего происходило собрание; консьержка заявила, что никаких дантистов в ее доме нет. Надо было вернуться заканчивать агапу, но, не зная зачем, я решил попытаться, вопреки всему. Собрав горсть мелких камней, бросил их в стекло одного из многих окон, кажется, в третий этаж, где за занавесью виднелся свет лампы. Лишь после второй попытки окно отворилось, и кто-то сошел за мной.
Я вошел с видом Ставрогина, явившегося на совещание гимназистов. Дина сидела чуть в стороне от остальных и что-то говорила. У нее огромные глаза, широкое бледное лицо монгольского типа, густые черные волосы, уже седеющие, несмотря на 24 года. Она посмотрела на меня, и я поразился выражению ее взгляда: он был внимательный и удивительно веселый. Она как бы прощала мои грехи: участие в войне, в ложах и то, что я пришел в возбуждении алкоголя. Я боялся, что другие заметят мое состояние и, не пошатнувшись, сел на стул. Все в комнате были лет на 10–15 моложе меня. От одного или двух исходили флюиды недоброжелательства к моей персоне. Дина говорила о том, что христианство за две тысячи лет своего существования не смогло победить дурное начало в природе человека, до сих пор царит недружелюбие, насилие, война. Почему это? Значит ли это, что грех всемогущ или же христианство не так сильно, как казалось вначале?
Я прислушивался, и все это мне не нравилось. Во-первых, все это не ново, давно сказано, и опровергнуто, и еще раз сказано и т.д. Затем, эта молодежь, хотя и не проделала моего опыта войны, все же читала книги и должна знать, что христианство на земле — это церковь, то есть, что Евангелие надо читать как бы из алтаря, сквозь цветные стекла витражей. Заповеди Божии должны светить как солнечные лучи под куполом храма, о них нужно много думать, восхищаться ими, писать на темы их иконы и еще книги, готовиться осуществить их в раю, но не пытаться наивно, как Толстой, исполнить их здесь, иначе еще хуже нагрешишь и напутаешь, перестанешь защищать Евангелие, отдашь его на сожжение коммунистам… Надо, думал я тогда, честно принять компромисс. Почти все святые жили в компромиссе… Я уже знал, что Дина ходит в церковь, следовательно, с ней можно говорить серьезно, и когда все вышли на улицу, где дождь прекратился, пошел проводить ее и объяснить ей ее ошибку.
Через день она пришла ко мне, и я читал ей мой перевод китайского романа «Сон красной комнаты». Недели через две, после нескольких встреч, я все еще споря с ней, уже не считал глупым то, что она говорила. Область, которую она открывала мне, я называл «наука Дины», хотя воспринимал ее, помню, сперва поэтически, эту науку. Все, к чему она ни касалась, вдруг само облекалось в новые музыкальные формы, не старые, как у большинства, а свои, выстраданные. Все в мире освещалось по-новому. И во всем, даже в пригородах, в пустынных тупиках, в стенах кирпичных гаражей забилась по-новому (или как в раннем детстве) жизнь. Ей было трудно далеко ходить, но все же мы гуляли и выезжали за город, хотя чаще сидели и разговаривали — у нее, у меня или в кафе. И скоро я стал почитать ее больше всех людей.
Я всегда знал, что Маня — не моя мать. И не только потому, что мне было уже почти пять лет, когда она появилась в нашем доме, но, в особенности, из-за одного случая, который запомнился мне на всю жизнь.
После обеда мы со Степаном обычно спали. Во всяком случае, нам полагалось это делать. Как-то, находясь с ним в одной комнате, а может быть и в одной кровати, мы долго перешептывались. Маня на нас прикрикнула, мы, наверно, запротестовали, тон стал повышаться, и кто-то из нас (кто? мое чувство вины, скорее, чем моя память, заставляет меня думать, что это был я) сказал среди прочих дерзостей, но без желания причинить боль: «что ее слушать, она же не наша мать». Маня ужасно расстроилась, расплакалась. Зашел отец и сказал, что мы поступили плохо и должны извиниться. Что мы и сделали. Затем последовало счастье примирения.
Так, стало быть, ничего не скрывая, мы и не обо всем говорили. Я думаю, так бывает часто, во многих семьях.
Маня нас очень любила. Мы называли ее мамой. Она нас воспитала. У нее была небольшая парфюмерная торговля на рынке в Монруже. Утром она должна была грузить ящики и коробки на тележку, тащить ее до рынка, разгружать и раскладывать на столах, а затем продавать. В конце дня надо было все делать в обратном порядке: складывать товары в ящики и коробки, грузить их на тележку и так далее… Затем надо было сесть в автобус возле Порт д'Орлеан, чтобы вернуться в Плесси-Робенсон. По понедельникам, а иногда и по средам рынок был закрыт. Мы помогали ей частенько по воскресеньям и в другие свободные дни, все трое, Степан чаще, чем я. Мне больше нравилось оставаться дома, убирать и готовить обед. И у меня еще оставалось время, чтобы почитать. Я сообразил, что для этого достаточно было проваляться немного в постели в воскресенье утром. По воскресеньям мы редко обедали раньше 4 или 5 часов — времени возвращения с рынка: обстоятельства заставляли нас пользоваться североамериканским или скандинавским распорядком дня.