Перехваченные письма
Шрифт:
17 октября 1943
Дорогой Карский, ваше последнее письмо к Жоржу ему уже не пришлось прочесть. Он умер 5 октября вечером после неудачной операции, которую ему сделали в Гренобле.
Тяжело нам сознавать, что потеряли такого брата, как Жорж. Последние три года я с ним не расставалась, и он все живет в моем доме. Он, бедняжка, мало выходил, и его отсутствие жутко чувствуется.
Так ему бедному и не удалось увидеть лучшие времена. Хоть то утешает, что в последнее время становилось лучше и горизонт начал проясняться.
Роза
28 октября 1943
Я встретил Ларионова, которого не видал за все время войны. Узнал от него
Относительно воспитания Степана и Бориса: конечно, Степан труднее, но не для Мани: он ее так полюбил (с первого взгляда, в июле прошлого года), что делает все, что она не захочет, угадывает, что ей приятно, преодолевает свою лень к музыке и пр. Борис очень ответственный человек и без критики вызубривает наизусть всю свою школьную чепуху.
Память. Дневник 1943–1944 годов
Посвящается моему лучшему другу Мане
Пометка Николая Татищева: Все — подражание Борису Поплавскому. 24/Х/64.
Из записей ноября 1943
La Toussaint [275]
Утром, повозившись с перекидыванием угля и разборкой картофеля, съездил на велосипеде в Веррьерский лес, осенний, тихий, теплый, будто Степановский парк, с неподвижными листьями, свисающими на паутине в тумане, с оранжевыми листьями на дорогах, на полянах и на пруду. Жизнь праведника в парке… Никому не делал зла… не желал, во всяком случае… Запах ладана и туман, где в кругу просвечивает солнце, ореол вокруг головы святого. Кладбище деревьев и листьев, никого, далеко по ту сторону пруда старик собирает что-то, вероятно желуди или грибы. Тишина, изредка аэроплан вдали.
275
День всех святых, день поминовения (1 ноября).
Всю жизнь с 9 лет (весна в Рязани 1906 г.) считал раем для себя: парк и книги. Парк, холм с соснами, орешник, дуб. В этом парке я более у себя дома, чем во всех прошлых, это моя осень, я высидел право на парк. Прежде: почему не воюешь (1916), не работаешь, или, если уж сидишь на скамье, почему один?
Книги. Сейчас со мной один из дневников L. Вlау; это и Киркегаард — главное мое чтение с лета 1939, всю войну. Этот том, «Invendable» [276] , купил 22 июня 1940 года в La Rochelle и ездил с ним искать в Poitiers Дину и детей. Сейчас «Invendable» учит меня не дать подкупить себя фимиамами осеннего рая, не раствориться в ноябрьских облаках. Ибо что сказали бы дети и Маня, которые ждут к обеду?
276
«Неподкупный» (фр.).
Вечером Борис рассказал за ужином (мы ходили с Маней и детьми на кладбище и в сумерках вернулись), что его спросили дети в школе, где ему приятнее жить — здесь или в России. Он ответил: «Здесь, так как там papa aurait d^u faire la guerre» [277] . Степан на это: «Я бы сказал: не знаю, потому что никогда там не был». Оба ответа дипломатичны, у Степана — более осторожный (Борис, может быть, непосредственно добрее).
Поздно вечером, в кровати, пока Маня моется в ванне: как кончится война? Это вопрос меня слишком интересует, ведь я же достаточно стар, чтобы знать: НИКАК. Почему же столько думаю над этим — отнимая для глупости время — и часами стою над радио?
277
Папе пришлось бы воевать (фр.).
Смешливый ад и еврейская храбрость
Глубокомысленна та раса, которая знает о Боге.
В эпоху моей отвратительной молодости и военной службы мы с утра рассыпались в невеселом смехе. Те, кто были постарше, уже дребезжали козлами, мы старались блеять в тон. Однако офицеры иногда говорили о Боге, о смерти, о главном, но и тут мы легко
Евреи, которых я узнал через женщин, мне первые показали, что значит не упоминать Имя напрасно.
Взят Киев.
Разбираю в Био старые архивы и нахожу мои записки 1938 года.
«О холод! О свежая осень. На 5-ом десятке узнал радость вдыхать полной грудью, и вот конец бронхитам и сну. А то все боялся зимы и считал себя тоскующим по тропическим лесам. Так подготовляется возвращение на родину».
Как промчались 30-е годы, как в поезде с Диной. Вдруг поезд остановился в вечер ее смерти на какой-то станции — названия в сумерках не разобрать… После нескольких месяцев бодрствования 32–33 годов, снова сны, и так во сне родились Степан и Борис, и меня что-то чуть толкнуло, когда умер Поплавский, когда болели дети, когда началась война.
Опять запись 1938 года: «Степан (трехлетний), разглядывающий себя в ручное зеркало и заворожено улыбающийся, как бабушка Елизавета Алексеевна, слегка недоумевающий, будто в некоем юмористическом трансе скандирует: «Стип-Стип-Стип-Стипан».
Нашел новую записную книжку — на этот раз 1931 года. Мне 34 года и это последние месяцы до встречи с Диной. Опьянение внешностью. Все мысли — чужие. Старательная подготовка к выступлениям у «Братьев». Любви нет: в лучшем случае, ласковость, amiti'e amoureuse [278] к Мишке (все думают, что я с ним живу). Всегда на людях, даже когда думаю, что остаюсь наедине с собой. Напрасная жизнь, вряд ли мог молиться (что-то вроде, изредка, в перерыв между агапами перекрестишься сквозь сон). И безнадежное, тупое, алкогольное самодовольство. Фразы, фразы чужие, еле для своих надобностей приспособленные, деревянные игрушки: «для нас эпос выше лирики»; «с Богом можно говорить лишь на языке символов»…
278
Нежная привязанность (фр.).
Смысл всего этого бреда вот: этот человек с располагающей внешностью может прекрасно жить, не зная любви, а подделка под чувства еще лучше, чем настоящие чувства, ибо так избегают страданья. А цель жизни — прожить без страданий, даже, если возможно, без зубной боли. Мишка — ласковый щенок. Я, я, я — умный, добрый, ученый, современный советски-христианский философ…
Раз, 6 июня, в воскресенье, выехал поездом (взяв велосипед) в Beaumont-le-Roger один, давно мечтал о деревенском рае — но все собрания, завтраки… Уже в Evreux, откуда ехал на велосипеде, начался дождь и лил почти без перерыва. Осмотрел развалины аббатства и засел у плиты на кухне трактира. Дверь на двор была отворена, там куры под дождем, девочка с зонтом бегает в погреб за бутылками сидра, вдали лес на холме, вокруг кабацкие разговоры: «Без табака я — ноль, после первой лишь трубки становлюсь человеком»… И так до вечера. Записываю это потому, что тут, единственная во всей тетради, вкралась запись, по-видимому, вздох из глубины, и к тому же ритмичная: «Что ж не идет священник наш?» (Разрываю и выбрасываю эту тетрадь).
…Да, и все это красовалось на фоне самой великолепной иронии и на пороге сознания мерещилось, что нет де ничего серьезного в жизни и что чудо спасения ни для кого не возможно. Все притворяются, в том числе и те, кто отдает душу свою за други своя. Евангелие — самая ловкая из книг. Главное — тишина и спокойствие.
Дина [279] ввела меня в круг людей, которых нельзя было провести на сухости и где отсутствие души, подобно гофмановским персонажам, потерявшим тень [280] , мне приходилось скрывать как позор (в полку и в ложах, где разговоры обрывались на границе неприличного, то есть чувств, это свойство ценилось; жизнь на людях требует замены нежной чувствительности осторожной сухостью, а души — сатанинской подделкой под душу).
279
На полях, наверху этой страницы Дневника, пометка Н. Т.: «Кому это нужно? 18.V.69».
280
Тень, кажется, потерял персонаж Шамиссо. Точно не помню (Осв.).