Перехваченные письма
Шрифт:
Что стоит тебе, например, когда мы расстаемся и я весь полный уже близким чувством неизвестности, холода и потерянности, которое так мучает меня без тебя, прямо-таки молю тебя, ну скажи что-нибудь, утешь меня чем-нибудь, чем-то, что все-таки мы немного заодно и в заговоре против всех. Нет, ты никогда этого не понимаешь и уходишь, нагло и покровительственно блеснув глазами. Бог с тобой, Бог с тобой.
Как меня до странности мучает этот победоносный взгляд.
Солнце в комнате.
Я сегодня с утра не кашляю и тверд в чем-то. Работать не хочется, но хочется хотеть работать, хотя я слаб,
Смирись мой друг, вспомни мучавшую тебя ночью фразу Толстого «с тем просительно-ласковым, зависимым выражением, которое оставляет женщин в совершенном безразличии», и потому будь искренен, не будь ни просителен, ни подло ласков, будь таким, как ты есть сейчас в глубине души. Грустен и суров. Жить сейчас трудно, и нужно собрать всю силу своей души, чтобы пережить это время. Но несомненно, что ожидание встречи есть ожидание боли, потом удара. Идя, всегда думаю: как это она меня сегодня, каким новым способом, обидит или огорчит? И все-таки она голубь, хотя и не мой.
Тебе не работается, а ты работай, реализуй себя. N'aie pas peur, j'ai le dernier essai. S'il est malheureux, Dieu te prendra vers soi pour toujours [158] .
Проиграл в шахматы, и можно писать. Если бы выиграл, было бы хамское настроение.
Граммофон говорит с Богом
Любовь — это стихия рождения лучшей жизни, но не сама эта жизнь. Вызреет, родится благодарность. «Как я хотела бы пожить с тобою немного, чтобы объяснить тебе все это». Я сделал вид, что не заметил, и как ты поцеловала мне руку, милая. Тебе за это ангелы руки исцелуют. Делайте это в память обо мне, а я, как Петр, не хотел.
158
Не бойся, это твое последнее испытание. Если оно не удастся, Бог заберет тебя к себе навсегда (фр.).
Так ты меня вытащила, и я шел, обливаясь слезами, по солнцу и благодарил Бога, а потом сделалось страшно твоей доброты ко мне, сломанному наполовину. Так всегда жалость губит самых прекрасных, тех, которых порок не смог нисколько и тронуть. Все следующие дни прожил в этих мыслях. Особенно страшно просыпаться по утрам на белом рассвете. Что я сделал? Ведь твое единственное богатство — это какая-то святая сила. Ты ведь не так и красива, не богата. Это она делает тебя такой прекрасной — не красивой, а прямо прекрасной, когда ты права. И если у тебя это отнять, что будет с тобою? Это хуже, чем тебя убить. Тогда я плачу, плачу. И молюсь Богу, желая, чтобы он всего меня заменил, всего сделал новым. Боже, как больно и глубоко стало молиться с тех пор. Это значит, что ты в опасности. Мы начали жить.
Почему же мне так хочется провалиться сквозь землю, буквально провалиться сквозь землю от стыда, когда я около тебя? Просить прощение за себя, за то, в чем я не виноват, за родителей своих, за все прошлое, за ошибки всех, за всю эту грязь, к которой ты склоняешься, беря меня за руку. Ты пришла и вокруг тебя началось уже наше выздоровление, всех — и Дины, и Николая, и Пуси, и даже к папе и к маме я впервые почувствовал, что я им принадлежу и что я не один, связан,
Если только можно верить и сильнее молиться, любую тяжесть можно снести. Но можно ли будет исполнить назначение и писать при этом? Пуся страшно сказал: «Не бросишь, не уйдешь, а будешь так, кое-как все делать и в карты играть, И родится тогда уродливая жизнь, которой ты так боишься. Та, которая хуже, чем ничего вовсе».
Так почему же поезд иногда так замедляет ход, что можно, я ясно вижу это, можно сойти? Почему все держится на «это хорошо», а не на «иначе не могу». А голос говорит:
— «Иначе не могу» придет, как приходят все чудеса, а «это хорошо» никогда не придет, а потом страшно только броситься в воду.
Тогда, когда я истратил все свои силы, все деньги, ты перестала скупиться. Когда я изнемог, ты меня подняла, и мы пошли дальше к прекрасной нахальной жизни, вот что значат эти дни. Но чем больше любишь, тем больше совесть мучает, едва раскроешь глаза. Боже, как Иов прокаженный, тебя молю. Ты знаешь, что путь мой тяжел, избави ее от этого. Но если не избавишь, дай нам силу Твою перенести это, если же не дашь и я погибну (ибо тогда не будет никакого нам), то я все-таки не осужу Тебя, и все-таки это хорошо, и это нужно.
Два месяца не увидимся. Может быть поэтому сердце ныло сегодня у Пуси, когда он играл на рояле. Так неумело и так «больно». Боже, помоги.
Лицо жжет. Желтый свет лампы. У Пуси заснул, думая о тебе. Почему мама меня так ненавидит?
С именем твоим просыпаюсь, благословляя тебя, молясь о тебе, засыпаю. Ты есть альфа и омега моего дня. И теплота того света, который есть Бог. Скрытое в Боге его теплое основание, без которого он не был бы жизнью, а только идеей ея, а ты без него никогда не поднялась бы от животной обреченности и необходимости, в конце которой твоя же истребительница смерть. Бог есть твоя, Наташа, вечная память, а ты — его приобщение к мгновенному.
Ты ведь не будешь меня презирать, если я буду беден и несчастен? Ты мне напишешь, ведь да, Киса?
Уже ночь. На Ste Anne било 2 часа. Но теперь я понял, как заставить себя работать: писать все как письмо тебе.
Тайны Дины и мои
Дина родилась, как чистый цвет, слишком чистый, слишком чистой семьи, слишком чистой и уставшей от этой чистоты расы. «Я ушла из дому от какой-то невнимательности к моей личности, сопряженной с глубокой и доброй заботой обо мне как дочери, девочке, индивидуальности живой внутри семьи», по существу в припадке мистического антисемитизма. Но не «они плохие», а «они не знают», они слишком добры и просты.
Уйдя, во мне встретила свое дополнение, но увы еще не вполне уставшего, приевшегося своею одинокой истиной Аполлона Безобразова, влюбленного если не в себя, то в свое я. И вместо того, чтобы встретить — и в столкновении родить ослепительный свет плоти (не духа — германского и не телесности — еврейской), она миновала середину и полетела за мной в холодный свет дерева знания, и здесь, именно пролетая середину, одна она обрела в безумной чистоте и тут же потеряла откровение, которое она несла мне из мистической дали о жизни.