Перелистывая годы
Шрифт:
Много на белом свете муниципалитетов и мэрий. Но муниципалитет города городов другой мэрии не подобен. И служащим его надлежит быть служителями. Среди их голосов один голос может исполнять и исполняет исключительно сольную партию. То голос Ларисы Герштейн. Ныне стало принято совмещать профессии певца и поэта. Мало ли что может смешать, обесцветить и размыть «массовая культура»! В России, мне думается, для подобного «совмещения» были рождены Булат Окуджава, Владимир Высоцкий и Александр Галич. Может, еще несколько (всего несколько!) поэтов и бардов… Смеет ли войти в операционную не хирург и дерзнуть произвести
Лариса Герштейн соединяет мудрость и очарование поэзии с мудростью и очарованием музыки.
Если бы меня спросили, что позволило Ларисе Герштейн войти, по воле избирателей, в «главные структуры» (да простится заодно уж и казенный термин!) муниципалитета, я бы ответил: голос певицы. Голос этот воплощает в себе то, чего люди ждут от проповедника, проводника и от лидера: проникновения, понимания. Голос этот обнажает строгую доброту и сильный характер, способный не только провозглашать человечность, но и действенно ее утверждать.
Бог, как известно, предоставил людям свободу выбора. В этом высшая (небесная!) демократия… Город городов по собственному выбору дозволил художнику служить своей эстетической судьбе. И гражданской, человеческой тоже.
Песни Ларисы Герштейн конкретны, но и общечеловечны, как всякая подлинная культура. А житейская помощь людям, благодаря которой и искусству к ним проще пробиться, для Ларисы конкретна всегда: крыша над головой, возможность не разлучиться с профессией, сберечь или спасти здоровье, подарить людям свет не в конце тоннеля, а в самом начале бытия, в его юную пору. Нередко приходится не одну лишь сердечность, но и «власть употребить». В таком единении художника, озабоченного душой человеческой, и государственного деятеля, озабоченного повседневной людской судьбой, я вижу образ Ларисы Герштейн.
В Москве мы жили в одном доме, поднимались вверх и спускались вниз в одном лифте: я знал, что это чета «кукольников» с мировым именем — муж режиссер, а жена актриса. Он — Леонид Хаит, а она — Ася Левина… Обе наши семьи как бы готовились к взаимной откровенности и даже к братству. Это угадывалось в мимолетных взглядах и в том, как мы здоровались и желали друг другу добра. Но главное произнесено не было, точно чего-то ждали… Главное было произнесено в Тель-Авиве.
— Пора уж как следует познакомиться, — сказала Ася, встретив нас возле супермаркета.
И вдруг выяснилось, что мы всё друг о друге знали.
Мы с Таней видели в образцовском театре поставленные Леонидом Хаитом спектакли, а после — в Московском кукольном, где он сделался главным режиссером. Оказалось, что я помнил почти слово в слово хвалебные слова Василия Аксенова о спектакле Хаита, сотворенном в Харькове. (И там он тоже был главным режиссером, но ТЮЗа. Редкостного ТЮЗа!) Асино искусство долгие годы неотделимо от искусства мужа.
А еще я вспомнил, сколь хвалебными аттестациями награждал Леню Сергей Образцов. Леня же вспомнил о том, что намеревался (и даже мечтал!) создать представление по моей юмористической повести «Под чужим именем». Получилось, что в прежнем нашем общении каждый действовал как бы «под чужим именем», а на Святой земле мы, наконец, представились друг другу, назвав имена настоящие. И раскрыли чувства, кои давно тяготели друг к другу.
И вот мы опять живем на одной улице. Сколько на свете улиц! А поди ж ты… Неисповедимы пути Господни! В Москве мы обитали на улице Черняховского (полководца беспримерных сражений с фашизмом!). А тут, не так уж далеко от нас, улица Черниховского (прославленного еврейского писателя). Разница лишь в одной букве. Здесь мы живем на улице Рубинштейна (не композитора, не автора оперы «Демон», и не брата его — легендарного директора Московской консерватории, и не пианиста-виртуоза, но все же — на улице Рубинштейна!). Все перемешалось и словно бы непересекаемое пересеклось. Неисповедимы пути…
Когда-то папа, не знавший и слова ни на идиш, ни на иврите, почему-то привел меня в еврейский театр. И там, в одном спектакле с Вениамином Зускиным, играла совсем юная актриса Этель Ковенская. А потом я встретил ее на сцене Театра имени Моссовета в «Маскараде» — вместе с Мордвиновым (он был Арбениным, а она — Ниной), затем с Мордвиновым же увидел ее в «Отелло» — он был венецианским мавром, а она Дездемоной. Теперь и Этель живет по соседству. Нас — не на сцене, а в жизни — познакомили и сдружили Хаиты.
О брате Аркадия Райкина — искуснейшем отоларингологе, благодетеле оперных певцов — с восторгом отзывались в семье Собиновых-Кассилей. Ныне и Ральф — в одном из соседних домов… Там же, в святом для меня доме Собиновых-Кассилей, я слышал о виртуозе-скрипаче Александре Поволоцком (одном из лучших скрипачей оркестра Большого театра). Он и тут — одна из самых завораживающих скрипок. И тоже сосед…
А самое дорогое для нас место в общении с Хаитами принадлежит их искусству. Великолепным спектаклям… Их театру «Люди и куклы». Если люди все же не куклы, перед таким искусством на Обетованной земле должен открыться обетованный путь…
Не так уж много на свете людей, для коих культура — в изначальном и главном смысле — это кислород, необходимый ежеминутно. Бенцион Томер без духовного кислорода жизни себе не мыслит. Однако в нашей семье, как мне поначалу казалось, его в первую очередь увлекали не мои способности собеседника (если таковые вообще есть!), а борщи, готовить которые моя жена превеликая мастерица. Это плюс к ее другим мастерствам.
Есть люди, которые все делают талантливо и как бы все дегустируют с позиций искусства. Бенцион Томер именно так общался с борщами.
Но все же не только кулинарное творчество было в центре тех наших взаимоотношений. Я тогда уже прочитал его пьесу и прозу, безукоризненно переведенную на русский язык прежде всего Валентином Тублиным. И сразу понял: такой прозаик, драматург и мыслитель, как Бенцион, может сделать честь любой литературе мира.
После обеда рекомендуется испытывать легкое ощущение недоедания. Это благой признак, а переедание — признак скверный. Беседа тоже имеет цену в том случае, если не ощущаешь «переговоренности», а наоборот: слушал и говорил бы еще и еще! Главным образом — слушал… Такая неутоленность — свидетельство нравственного удовольствия, которое, сколько бы ни испытывал, всегда хочется испытать вновь и вновь.