Перелистывая годы
Шрифт:
— Нам все известно о твоей шпионской деятельности. Абсолютно все! Понимаешь? Но под какой кличкой ты действовала?
— А мне накануне ночью почему-то приснился Чан Кайши, — с вернувшимся уже юмором вспомнила Зоя. — Я ему и ответила: «Кличка моя Чан Кайши».
129
Так через все годы мучений она и «проходила» у следователей и стражников как «Чан Кайши». Историческая патология…
На следующий день, помню, Зою навестил Василий Сталин, отбывавший ссылку в Казани… Зоя пригласила меня участвовать в той беседе.
Все
Я молча взирал на него и ошалело соображал: «Это сын того… того самого, режим которого искалечил Зоину судьбу. И она гостеприимно принимает у себя в номере сына своего палача! Кажется, даже жалеет его. Сочувствует отпрыску того, который…» Воистину сюжеты, подчас изобретенные жизнью, ни одному фантасту не взбредут в голову. Реальность, повторюсь, бывает фантастичней фантастики…
Как всякий алкоголик, сын Сталина опьянел со второй рюмки, стал нести какую-то околесицу. Жена уволокла его спать.
Судьба детей Сталина… О ней новелла «Отец и дети», тоже пересказанная со слов собеседника, которую вы уже прочитали.
ДВАДЦАТЬ ОДНА МИНУТА
С голоса
«Счастливые часов не наблюдают…» Тем более мы не наблюдали минут и секунд. Я вообще наблюдала одного лишь Исая Григорьевича.
Женихом и супругом я его вслух ни разу не назвала, а ве-
130
личала исключительно по имени-отчеству. По имени-отчеству… Величала так растянуто, длинно и в ту ночь, когда отношения у нас возникли короткие. На имя и на «ты» так и не перешла: времени не хватило.
Мы с ним остались вдвоем — вдвоем на всем свете — сразу же… Сразу после того, как погибли мои родители.
Считалось, что они погибли на «малой войне»… принесшей огромные жертвы. «Малая война» — так именовали ее, словно стараясь принизить подвиг папы. И мамы, которая добровольно стала сестрой при муже, то есть при хирурге полевого госпиталя и моем отце… Его призвали на фронт военкомат и повестка, а ее — преданность и любовь. К отцу и отечеству… Меня она тоже очень любила. Кого из нас троих больше? Сложно было определить. По крайней мере, мне чудилось, что при всяком международном событии, взывавшем к патриотизму, — на озере ли Хасан или где-то на Халхин-Голе — мама мечтала об амбразуре, которую можно было собою прикрыть. Наверно, отечество для нее все-таки было на первом месте, муж на втором… а я — тоже на очень почетном, но все же на третьем. В спорте за такое место полагается бронзовая медаль.
Ныне, когда встреча с родителями, я верю, уже близка, находятся силы перебирать в памяти, пересказывать, а то и подшучивать. Но тогда… Жизнь сама сыграла шутку со всеми нами. Шутку, которая, на самом-то деле, была расправой.
— За что мы собираемся воевать там, на Карельском, абсолютно незнакомом нам с вами, перешейке? — в полный голос, не включив предварительно радио, поинтересовался ближайший друг нашей семьи Исай Григорьевич. — Что мы там собираемся отстаивать? Кого защищать? Я, по своей умственной ограниченности, не вполне разумею.
— Не надо так громко, — попросил отец. Идти на войну он не боялся, а громкие вопросы Исая Григорьевича его смущали. И мама тоже опасливо огляделась. Амбразуры, выходит, казались ей безопасней, чем фразы.
«Может, они опасаются тетю Груню?» — предположила я. Тетя Груня — так я ее называла — была нашей единственной соседкой по коммунальной квартире. В доме ее нарекли «старой девой». Незамужние маялись в ожидании на разных этажах, но их старыми девами не обзывали. Суть, значит, была не в семейном положении нашей соседки, а в ее характере.
Тетю Груню прозвище раздражало.
131
— Вам не нравится слово «старая»? — в упор попыталась выяснить я. Поскольку слово «дева» казалось мне возвышенным, поэтичным и не могло вызывать возражений.
Привычка задавать вопросы в упор еще в детстве приносила мне одни неприятности. Ничего, кроме бед, не сулила она и в грядущем: диктатура пролетариата подобной манеры не выносила. А порою и не прощала.
— Исаю Григорьевичу подражаешь? — выпытывали то мама, то папа. Вступать в смертельную схватку с другой страной они были готовы, а в малейшее несогласие с родной державою — избегали.
Я во многом подражала «ближайшему другу». Ближайший друг — это стало как бы официальным званием Исая Григорьевича у нас в доме.
Представительницей диктатуры пролетариата в нашей коммуналке была тетя Груня.
— Твои родители поступают как патриоты. И ты обязана ими гордиться! — провозглашала она на кухне, будто на митинге. — Идут защищать нашу родину!
— От кого? — поинтересовалась я словами Исая Григорьевича.
— Как от кого? От врагов!
— Чьих? — продолжала я в упор уточнять то, что уточнять было не принято. И не расставаясь с интонацией «ближайшего друга».
— Как это чьих?! От наших врагов… От заклятых! Мы их победим «малой кровью, могучим ударом», как только что пели по радио.
Можно было подумать, что и она собиралась на фронт.
— Малая кровь, малая война… Разве они могут быть «малыми»?
— А как же!
Тетя Груня ощущала себя свободным человеком, так как была освобождена от всяких сомнений. Крохотное ее обиталище вмещало в себя все звуки городского транспорта и все его многообразные запахи. А еще оно вмещало радиоголос, который убедил тетю Груню, что те, кому не повезло родиться ее соотечественниками, прозябают в жалком ничтожестве.