Перелистывая годы
Шрифт:
— Надо успеть!
— А что такого… особенного? — еще не вернувшись из ночи, задала я бездумный вопрос.
Он не ответил, потому что натягивал на себя нижнюю рубашку, а потом верхнюю. А потом свитер. И делал это с несвойственной ему судорожной поспешностью.
— Если я опоздаю на двадцать одну минуту… — наконец, проговорил он.
Как математик он многое измерял цифрами, но тут уж цифры решали все, независимо от его профессии.
— Прости, что я нагнетаю. Вгоняю тебя… — извинился он. — Если б не этот указ… Кроме того, у нас «сверхзакрытый» институт —
Как же он был взволнован, если выдал мне тайну!
Я сразу вернулась в реальность. И вскочила. И тоже принялась судорожно напяливать на себя одежду.
Счастливые и указов не наблюдают… Но временно, в объятиях счастья. Так что ж теперь будет?! Суд? Тюремная камера? Лагерь?
Перед глазами возникло лицо ученого с первого этажа, который улыбался своим мучениям, радовался ожогам. Возник Митрофанушка, который улыбался тому приговору, будучи не в силах в него поверить… Над нами тоже навис приговор.
Когда мы вышли — не выскочили, а именно вышли — на улицу, муж мой уже успел сладить со страхом и обрести мужское достоинство. Он взял в руки не только себя, но и меня — даже не взял, а ухарски поднял на руки. Это произошло в лифте. Таким необычным способом он и меня привел в чувство.
Увидев, что часы, которые напоминали мне барабан, прильнувший к столбу, показывают без семи девять, он сказал:
— У меня в запасе еще есть… Опоздать на двадцать минут я могу. Это еще не смертельно. Так что взбодрись.
141
Метро и троллейбус спасти его уже не могли.
— Давай-ка ловить такси, — сказал он. — Ночью тебе было со мной хорошо?
— Что-о? Ночью? Как никогда!
— И так будет всегда…
«Никогда» и «всегда» снова перемешались.
Он начал ловить такси. В самом буквальном смысле. Ловить и даже хватать… Ухарство было не только в развороте его плеч, но порой и в развороте его неожиданных действий. Машины вызывающе не снижали скорость, не притормаживали. Это он нарушал правила уличного движения — и шофера не отвечали за наезд на него. А остальное было им безразлично. «Не нарушай правила!» Их пассажиры тоже спешили… спасаясь, удирая от «двадцать одной минуты».
Я истерично вздымала руку, хоть это было бесцельно: впереди, я видела, многие задирали, вздымали. И тоже объятые ужасом.
Когда минуты необходимы, когда решают судьбу, они ускоряют свой бег и проскакивают издевательски незаметно. Часы, похожие на барабан, утверждали, что срок для спасения с тупым равнодушием завершался.
Муж внятно проговорил:
— Надо что-то изобрести.
В тот же миг, не посоветовавшись со мной и ни о чем меня не предупредив, он шагнул с тротуара навстречу очередному такси, ничуть не умерившему свою прыть. И подставил стопу левой ноги прямо под колесо. Как тот ученый подставил ноги под кипяток. «Надо что-то изобрести…» Они сумели изобрести только это.
Такси накатило на стопу беспощаднее, чем кипяток: тяжко и прочно. Тело моего мужа внезапно взлетело, перекинулось через радиатор и… рухнуло на мостовую по другую сторону
«Я буду с тобой всегда…» Он не выполнил обещания. Как и мама…
То была наша первая ночь… И последняя. Кто сумел дважды превратить меня в круглую сироту? Дважды за одну жизнь… В круглую, как то колесо, перекинувшее мужа
142
через радиатор на другую сторону мостовой. Я знала и могла бы ответить.
Но все равно… Никто и ни с кем не в состоянии быть всегда. Никто и ни с кем. Так устроена жизнь… Так страшно она устроена.
ПЕРВАЯ ЛЕДИ И ОМОН
Из блокнота
В так называемом Октябрьском зале Дома союзов собрался, помню, пленум правления Фонда культуры. В центре президиума восседала «первая хозяйка» страны («первая леди» звучит как-то не очень по-русски). В президиум Раису Максимовну Горбачеву усадили по заслугам, по праву: меценатство было одной из ее страстей. Правда, меценатствовала она не за свой личный счет, а за счет государства. Но все же… Не знаю, сколько полезного сделала она для культуры, но для Фонда культуры — немало. Даже особняк ему выхлопотала барский.
Я был бы неискренен, если бы не сказал, что присутствие «президентши» заставило меня нервно припомнить все близкие мне нужды литературы, все известные мне тяготы деятелей искусств. Я мобилизовал свой гражданский пафос и доступное мне красноречие, чтобы воссоздание на трибуне общественных и социальных нужд и горестей перемежалось юмором, а зримое сочувствие зала — смехом (нагнетание драматизма раздражает вождей и их сподвижников). И чтобы «первая хозяйка» тоже не только утерла слезу, но и похлопала, посмеялась… Достигнув своей цели, я незаметно покинул зал и направился к гардеробу.
Внезапно вдогонку мне устремились организаторы пленума с воспаленными взорами и паническим страхом на лицах:
— Как хорошо, что мы вас нашли! Как замечательно!..
— А что случилось?
— Вас ищет Раиса Максимовна!
«Сама» произнесено не было, но подразумевалось. Она ждала меня в комнате президиума, что за сценой.
— Это трагическая комната, — зачем-то сообщил я.
— Трагическая? Почему?
— Именно здесь, в Октябрьском зале, устраивались главные судебные инсценировки тридцатых годов.
— Те процессы?! — изумленно всполошилась она.
Раиса Максимовна стала рассказывать про горбачевского
143
деда и еще каких-то родственников, которые пострадали от сталинизма.
Власть имущие, я заметил, любят подчеркнуть, что и они (или хотя бы их родственники!) не только пользовались привилегиями, но и страдали, так сказать, вместе со всем народом.
— Да, Раиса Максимовна… Процессы проходили тут, в Октябрьском зале. Как сын «врага народа» я это знаю…