Переписка
Шрифт:
Преданный Вам и благодарный Лесков.
28. 1891 г. Сентября 6.
6 сентября 91. СПб. Фуршт., 50, к. 4.
Лев Николаевич!
Вероятно, Вы видели напечатанное в "Новом времени" извлечение из письма Вашего ко мне "о голоде". Я этого печатания не устраивал и им смущен. Дело вышло так: я прочитал Ваше письмо Ивану Ивановичу Горбунову, а он попросил у меня с него копию, и при этом сказал, что его вообще не надо скрывать, а надо сообщать людям, которые дорожат Вашими суждениями. Мы усмотрели и в самом письме Вашем как бы разрешение на это, выраженное в словах: "пишу это не для Вас, но для людей" и т.п. После этого я списал собственноручно копию с Вашего письма для Ив. И. Горбунова, но прежде чем успел его послать, был застигнут некиим Фаресовым (амнистированным лорисовцем), который очень дорожит всем, что от Вас к нам доходит. Я ему прочел о голоде, а он попросил у меня "списать" копию для себя. Я и дал, а через два дня увидел в "Новом времени" уже перепечатку из "Новостей"... Таков весь ход дела, и в нем моей вины столько, сколько я Вам объясняю. Вчера этот Фаресов был у меня и рассказывал, что он "не утерпел", и ко мне будто заходил, чтобы "посоветоваться", да я был болен, и тогда он поступил без моего совета... Вот и все. Я же его не укорял, потому что это уже было бы бесполезно, да, может быть, как оно вышло - так и хорошо: я бы своего согласия на напечатание, конечно, не дал, а письмо меж тем может зародить в головах думающих людей полезные мысли. Однако, тем не менее, весь этот случай меня конфузит, и я считаю необходимым рассказать Вам, как дело было и в чем тут моя вина, в которой я и прошу у Вас себе извинения и прощения. Я знал этого деятеля за скорохвата, но человека очень честного и искреннего и имел достаточные основания ознакомить его с Вашими мнениями о нынешнем "модном событии", как иные называют голод. Я уверен, что Вы найдете в себе столько доброты, чтобы простить мне этот случай, но я хотел бы, чтобы Вы поверили мне, что и легкомыслия-то с моей стороны не было, а так... Фаресов, усматривая в своей фамилии букву "ф", - вдруг пожелал скинуться "Фрейшицом" и сделал "волшебный выстрел". Прилагаю Вам при этом вырезку из No "Новостей", где появились выдержки из Вашего письма с послесловием "Фрейшица", написанным им (по его словам) "в цензурных соображениях". По сущности, это совсем ничего собою не представляет. Еще раз прошу - простите меня, что все это случилось.
Преданный Вам Н. Лесков.
29. 1891 г. Сентября 14.
14 сентября 91 г. СПб. Фуршт. 50, к. 4.
Сегодня я был обрадован. Лев Николаевич, Вашими строками, в которых есть упоминание о напечатают выдержек из Вашего письма. Очень был обрадован. Я чувствовал себя сконфуженным не столько перед Вами, как перед графиней Софьей Андреевной, Татьяной Львовной и Марией Львовной, которые могли подумать: "Что за разгильдяй
(* И иже с ними (лат.). *)
Н. Лесков.
30. 1892 г. Декабря 4. Петербург.
4 дк. 92.
Многочтимый Лев Николаевич!
Анатолий Федорович Кони вчера прислал мне письмо, в котором просит совета, что ему прочитать, дабы приготовить себя к рассмотрению "во множестве поступающих дел о штундистах". Я продумал всю ночь и не мог остановиться ни на одном произведении, которое бы дало обер-прокурору основания судить о штундистах с сохранением к ним жалости и уважения, и из всего, что я знаю, мне наилучшим показалось старое магистерское исследование Ореста Новицкого "о духоборцах". Там именно есть основания, которые одинаковы у духоборцев, иконоборцев, молокан и штундистов. А разницы, между ними существующие, не делают различия в основах их веры, и потому все сектанты этого духа могут быть защищаемы на одной и той же почве. Книжка же Новицкого хороша тем, что она кратка, ясна и кодифицирована, а церковная злоба в ней умещена в местах очевидных и благопотребных. И потому я указал Кони на эту книжку по преимуществу. Усердно прошу Вас дать мне короткий, но скорый ответ: не сделал ли я ошибки и не можете ли Вы мне указать: как я должен исправить то, в чем ошибся? Пожалуйста, дайте ответ.
Преданный Вам Н. Лесков.
31. 1892 г. Декабря 9. Петербург.
9 дк. 92.
Высокочтимый Лев Николаевич.
Вчера получил от Вас ответ на мой вопрос о вопросах Кони. В самом деле, я думаю, что я ему отвечал то, что следовало: у магистра Новицкого (Киев, университетская типография, 1832 г.) обстоятельно изложена история рационализма и основания, по которым русские религиозные рационалисты уходят от общения с церковниками. Никто этого не сделал с лучшею основательностию и краткостию (и наивностию), как Орест Новицкий, книга которого уничтожена, а его Николай Павлович хотел "на шкуру наворотить", но позабыл это сделать и сделал профессором. В книге (146 стр.) трактуется о "духоборцах", но штундисты ни в чем существенном от духоборцев и молокан не отличаются, и люди очень глупо делают, трактуя их за особую секту. Все эти секты - одно и то же (по существу), с очень не сложными и не существенными особенностями, на изучение которых, по-моему, не стоит и время тратить, особенно таким лицам, как обер-прокуроры. Поэтому я указал на то, что изначала определяло дело точно, и рассказал, что нет никакой надобности подыскивать новых оснований, ибо это все отпрыски одного и того же толкования, которое и есть во всех рационалистических согласиях, и обсуждать каждое из них в отдельности есть дело напрасное. Я читал доклады сенатора Ровинского и видел, что все это блуждание по чистому месту. Об отношениях штундистов к государству я сказал, что "противности государству у них нет, но есть равнодушие к государству, за что, мне кажется, судить по законам нельзя". Теперь я думаю, что я сказал, что следовало, по лучшему моему разумению; но ответа Вашего я все-таки ждал нетерпеливо и смущался тем, что Вас обеспокоил. Я не пишу к Вам, конечно, только потому, что мне совестно отрывать Вас от трудов на общую пользу. Благодарю Вас за упоминание о моем вмешательстве, за которое я себя казнил много и сурово, но которое я считал своею обязанностию перед Вами и другим человеком. Радуюсь, что мы спасли его от раздражения и уберегли в его огорченной душе любовь, которою он к Вам полон, а Ваше молчание и всеобщее равнодушие к его терзаниям его обижало, раздражало и (мне кажется) томило его тем, что казалось ему унизительным... Благодарю Вас за утешительную радость, которою Вы все это покрыли Вашим благородным усилием над собою. Но я при этом столько помял себя, что ему с тех пор не писал, и буду писать на сих днях, и напишу, что Вы о нем спросили. В пользе гонений я с Вами не согласен, и Вы не докажете, что все гонения "ничего не могут произвести, кроме содействия истинному просвещению". Это, к сожалению, не так, но если бы и так было, то все-таки надо стараться унимать гонения, так как при этом люди жестоко страдают. Кони, конечно, очень даровит, но он, однако, не мог бы идти другою дорогою: карьера и карьерная борьба ему сродны. Здоровье мое не восстанавливается, но острых страданий меньше. С 6-ти часов утра и до 2-х я могу работать, потом силы вдут на убыль, и с вечера нервозность становится несносною; но, однако, я могу говорить и читать. Духовное мое око чисто, и ропота в уме нет. С Вами я сообщен ежедневно. А теперь у меня к Вам просьба, для которой прилагаю "оправдательный документ" - это письмо Михаила Осиповича Меньшикова, из "Недели" Гайдебурова. Оно пришло ко мне вчера, вместе с Вашим письмом. Прочтите его и сделайте, что захотите; но я думаю, что его надо удовлетворить, чтобы обрадовать многих и не огорчить никого. Пожалуйста, сделайте, о чем они Вас просят. Я ему ответил, что сообщил Вам их просьбу.
Ваш Н. Лесков.
Карточку (то есть кабинетный портрет) пришлите мне или прямо Михаилу Осиповичу Меньшикову. Пб. Поварской пер., No 14, кв. 21. Подношение, кажется, на Рождество. Татьяна Львовна и Мария Львовна! Внемлите и пособите! Пожалуйста, пособите!
32. 1893 г. Января 4.
4 генв. 93. СПб. Фуршт., 50.
Достоуважаемый Лев Николаевич!
Сегодня вошли ко мне Ваня Горбунов и Сытин и сказали, что Вы знаете о моем нездоровье и даже хотели приехать, чтобы навестить меня... Меня это ужасно взволновало и растрогало, и я сладко и радостно плакал. Я не хочу говорить Вам о моих к Вам чувствах. Вы человек проницательный, и не нужно Вам высказывать то, что в словесном выражении теряет свою сущность и усваивает нечто ненужное. Вы знаете, какое Вы мне сделали добро: я с ранних лет жизни имел влечение к вопросам веры, и начал писать о религиозных людях, когда это почиталось за непристойное и невозможное ("Соборяне", "Запечатленный ангел", "Однодум" и "Мелочи архиерейской жизни" и т.п.), но я все путался и довольствовался тем, что "разгребаю сор у святилища", но я не знал - с чем идти во святилище. На меня были напоры церковников и Редстока (Засецкой, Пашкова и Ал. П. Бобринского), но от этого мне становилось только хуже: я сам подходил к тому, что увидал у Вас, но сам с собою я все боялся, что это ошибка, потому что хотя у меня светилось в сознании то же самое, что я узнал у Вас, но у меня все было в хаосе - смутно и неясно, и я на себя не полагался; а когда услыхал Ваши разъяснения, логичные и сильные, - я все понял, будто как "припомнив", и мне своего стало не надо, а я стал жить в свете, который увидал от Вас и который был мне приятнее, потому что он несравненно сильнее и ярче того, в каком я копался своими силами. С этих пор Вы для меня имеете значение, которое пройти не может, ибо я с ним надеюсь перейти в другое существование, и потому нет никого иного, кроме Вас, кто бы был мае дорог и памятен, как Вы. Думаю, что Вы чувствуете, что я говорю правду. За одно Ваше намерение посетить меня я Вам благодарен до слез, но мне лучше, и Вам не нужно обо мне думать. Приезд Ваш взволновал бы меня до чрезвычайности, и я истерзался бы, думая: как все это сойдет? За Вами бы бегали, о Вас бы писали, и получилась бы целая каша. Восхитительная радость моя видеть Вас была бы истерзана тревогою... Хорошо, что Вы не поехали. Напишите мне письмо такое, которое могло бы пользовать дух мой, подвергавшийся нападениям страха... Из ста ступеней до края я прошел наверно 86 и не имел определенного желания возвращаться опять к первой и опять когда-нибудь начинать те же 86 наново; страха ухода уже не было, но был какой-то бесконечный, суживающийся коридор, в который надо было идти и... был страх и истома ужасные. Я читал главы из книги "О жизни", читал, что есть об этом у Вас в других местах, и у Сократа (в Федоне), и все-таки с натиском недуга суживающийся коридор приводил меня в состояние муки... Теперь меня согревает утешительная радость, которой дух мой верит: мне как будто сказано, что я уже был испытан и наказан страхом и что это уже отбыто мною и прошло, и после этого я буду избавлен от этого страха, и когда придет час, я отрешусь от тела скоро и просто. И эта уверенность меня радует. По болезненности моей я теперь все попадаю в этот круг мыслей и не могу из него выйти. Снизойдите к моему настроению и поговорите ко мне в этом духе, чтобы слово Ваше принесло мне разъяснение и утверждение о том, о чем я думаю. На дух мой болезнь имела благое влияние, - я увидал еще свою черноту и, к ужасу, заметил, как много я занимался опрятностью других людей, вместо того чтобы себя смотреть строже. И многое, что казалось важным до этой болезни, стало совсем не важно. Рад, что могу писать Вам, и всем Вашим кланяюсь, а от Вас буду ждать утешения и посилья моему помявшемуся духу.
Преданный Вам Н. Лесков.
33. 1893 г. Января 10.
10 генв. 93. СПб. Фуршт., 50. Воскресенье вечер.
Горячо благодарю Вас, Лев Николаевич, за Ваше письмо. Оно принесло мне то, что было нужно: "У нее кроткие глаза", и Вы ее уже не пугаетесь и с нею освоились. Это имеет много успокоительного. Думать "о ней" я привык издавна, но с болезни моей овладел мною ужасный, гнетущий страх, - я, кажется, просто боялся физических ощущений оттого, что "берут за горло". Когда меня мучит ангина, я все помню и хочу овладеть собою: припоминаю "тернием окровавленную главу", вспоминаю кончину Филиппа Алексеевича Терновского (удивительную по благодушному спокойствию) и думаю о Вас, но боль все превозмогает, и я теряюсь от страданий и трепещу, что они могут достигать еще высших степеней мучительства. Умереть есть дело неминучее, и мучителен не шекспировский страх "чего-то после смерти". Это не страшно, но страшат муки этого перехода. Терновский (который очень любил Вас) умирал, претерпев множество унижений, лишений и угроз от мстительности Победоносцева, но все был весел и шутил. Умирая, он попросил карандаш и слабою рукою написал: "Одно печально в моей смерти, что Победоносцев может подумать, что он мог убить человека". Когда Лебединцев прочел, - умирающий ему еще улыбнулся и вскоре отошел. И сколько людей исполняют это с достоинством, а страх все это может обезобразить, испортить. Вот где причина и место страха. Если можете, скажите мне что-нибудь на это, вдобавок к тому, что у нее "кроткие глаза". Ваши слова мне все в помощь. Мне стыдно приставать к Вам, но я слаб и ищу опоры у человека, который меня сильнее, - не оставьте меня поддержать. Я, конечно, очень рад, что Вам не противно то, что я пишу. Когда я пишу - я всегда имею Вас перед собою и таким образом как бы советуюсь с Вами. "Импровизаторов" я писал сравнительно здоровый, а "Пустоплясов" при 39° жара в крови. Как я их написал - и не понимаю! И все это наскоро и кое-как и в отвратительных условиях цензурности, при которой нельзя делать поправок в корректуре... Там есть вымарки очень бессмысленные, но вредящие ясности рассказа. А самый рассказ пришел в голову сразу (за неимением сюжета) после спора о Вас с Татищевым в книжной лавке: "Что бы сказали мужики, да что бы сказал он мужикам?" Я и сделал наскоро такой диалог в мужичьей среде на темы, с которыми лезут в разговорах о Вас. Третьего дня была у меня Любовь Яковлевна и говорила, что ей цензор сказал, что "он все узнал", а узнал он то, что его "подвели", потому что "пустоплясы - это дворяне, а на печи лежал и говорил Толстой"... Сытину теперь этого рассказа будто уже не позволят. Вот чем заняты! "Северному вестнику" желаю всякого успеха, но боюсь, что они с этим делом не справятся: задавит их "макулатура", которой они волокут большую груду и освободиться от нее не умеют. А потом их угнетает цензура, и они от нее тоже не избавятся. Письма Смирновой о Гоголе и о Пушкине будут иметь свое литературное значение для литературного круга, но читателя они не привлекут. Притом я боюсь, что оба писателя в рассказах Смирновой выйдут сентиментальными и не в большом интересе, а особенно Гоголь может выйти раскрашенным в те именно краски, которые надо бы с него по возможности сводить, а не наводить их гуще. Пока журнал под цензурою, ему, разумеется, будет хуже всех, которые издаются без цензуры, и потому работать в нем особенно трудно. Из Ваших 12-ти глав я читал 7. По-моему, все это нужно, и все хорошо, и все "на пользу". Не оставьте меня добрым словом.
Любящий Вас Н. Лесков.
34. 1893 г. Января 12.
12. 1. 93. СПб. Фуршт,. 50.
Высокочтимый Лев Николаевич!
Письма Ваши мне, конечно, чрезвычайно дороги, но вымогать их у Вас на мою немощь мне все-таки совестно. Нельзя Вам всех нас утешать и укреплять: сами мы не малолетки и должны знать, в чем искать себе посилья. Простите меня за беспокойство, Вам причиненное. Сейчас я прочитал среди копий с Ваших писем одно большое, но неоконченное письмо (к Чертковой, "послужившее началом книге "О жизни") и нашел там полнейшие ответы на то, чем мучился и о чем нетерпеливо писал Вам. Я имею перед собою Ваши мнения о том, что меня занимает, и мне совестно, чтобы Вы еще писали мне об этом. Я вижу, что я просто запугался телесных мук: на то, что "после смерти", я смотрю с верою и без страха, но "мук рождения" в иное бытие страшусь... Тут "надо отдаться", и кончено! Внутри есть какое-то убеждение, что самое страшное уже претерпено, и дай Бог так! Не беспокойтесь обо мне. А Вы мне вчера принесли радость: я не был знаком с Лидией Ивановной Веселитской (автором "Мимочки"), а повесть эту читал раз пять и восхищался ею; и думал когда-нибудь написать автору, но боялся: будет ли это кстати. Познакомиться с нею было моим желанием, а вчера она пришла ко мне сама и обрадовала меня чрезвычайно. А первые слова ее ко мне были такие: "Я знаю, что Вы больны и что Вы любите Льва Николаевича, и я пришла к Вам". Так имя Ваше собрало двух, и Вы были с нами третий. Лидия Ивановна - моя соседка и обещала навещать меня. "Мимочку" в третьем виде до печати показать не хочет. Я этого не держусь: по-моему, рукопись надо читать (только не зложелателю я не пересмешнику), и из этого чтения я всегда видел пользу. (Не понимаю, как слышавшие "Мертвые души" не видели того, что Петух ныряет в пруде с удовольствием, а Чичиков едет в шубе!) Веселитская, мне кажется, из всех женщин, которых я видел, - всех умнее и искуснее в обращении с идеями. (Она ведь писала Вам.) Наружность ее милая, скромная и высокопорядочная, но с каким-то роковым знаком несчастия... Какое-то такое (не красивое, но милое) лицо, которому непременно как будто надо все страдать и терпеть... На вид ей 32-34 года, и она испытала, должно быть, очень большое семейное несчастие и живет у своих родных, а не с мужем. В уме у нее есть сходство с Яковлевою (Ланскою), которая пишет в "Неделе" (был ее рассказ "Наследник" в "Вестнике Европы", имеющий нечто сродное с "Мимочкой"). Будьте здоровы. Усердно благодарю Вас за участие ко мне. Я поправляюсь.
Искренно Вам признательный Н. Лесков.
35. 1893 г. Июля 1.
1/VII. 93. Меррекюль, 94.
Высокочтимый Лев Николаевич!
Мы на днях приготовляемся читать Ваше последнее литературное произведение. Для того Хирьяков привезет ко мне, в Меррекюль, экземпляр рукописи, а 10 июля приедут сюда Веселитская и Меньшиков. Хотела быть тоже и Гуревич, да вряд ли будет, так как ей, кажется, неприятен Меньшиков, а его угораздило еще подогнать как раз к этому времени статью о Волынском в июльской книге "Недели". Будем, верно, читать Ваше рассуждение вчетвером, но никто из нас четырех не знает: представляет ли наш экземпляр последнюю, окончательную редакцию, или после были сделаны Вами существенные изменения. Экземпляр же, которым владеет Хирьяков, привезен в Петербург еще по зиме этого года; а Лидия Ивановна говорит, что она после своей побывки у Вас в мае свезла окончание к Попову в Москву. Это меня приводит в смущение, и я думаю, что мы, пожалуй, будем читать Ваше сочинение в несовершенном его виде... Позвольте мне просить Вас или Татьяну Львовну написать нам (то есть мне: Меррекюль, 94), можно ли экземпляр, списанный зимою (примерно в феврале 93 г.), принимать за удовлетворительный, или сочинение подвергалось существенным изменениям до самого того времени, как Веселитская повезла его в Москву? Если же перемены сделаны не повсеместно, а только в заключительной главе, то и это знать будет полезно. А если Вы или Татьяна Львовна дадите ответ на эти мои строки сразу по получении моего письма, то этот ответ должен прийти в Меррекюль своевременно, то есть к самому нашему сбору, и поможет нам уяснить наши недоразумения. И Вы нам, пожалуйста, в этом не откажите! А мы, которые будем представлять самую первую группу русской публики, занятую чтением Вашего труда, будем замечать: какое это на нас произведет впечатление и "аще обретем кая неудобовразумительная словеса", о тех Вам напишем и "худости ума своего не утаим".
Вам почтительно преданный и благодарный Николай Лесков.
Адрес мой: просто - Меррекюль.
36. 1893 г. Июля 10. Ясная Поляна.
Начал было продолжать одну художественную вещь, но поверите ли, совестно писать про людей, которых не было и которые ничего этого не делали. Что-то не то. Форма ли эта художественная изжила, повести отживают, или я отживаю? Испытываете ли вы что-нибудь подобное? Еще начал об искусстве и науке. И это очень и очень забирает меня и кажется мне очень важным.
Л. Толстой.
37. 1893 г. Июля 28.
28/VII. 93. Меррекюль, 94.
Высокочтимый Лев Николаевич!
Сердечно благодарю Вас за присланное Вами мне письмецо. Строки Ваши мне всегда очень дороги и многополезны, но я стыжусь их у Вас вымогать, потому что Вы "должны всем", а не одному кому-либо. Но когда Вы пишете ко мне - Вы делаете меня радостным. Новое сочинение Ваше мы читали в большой и интересной компании, но с "инцидентами" постороннего свойства, которые мешали если не серьезности, то пристальности чтения. Основательно я его читал до 8-й главы давно, - еще до болезни, которую перенес прошлою зимою; а потом теперь, сам про себя прочел рано по утрам, когда мои гости спали, и, наконец, с усиленным вниманием читали его в третий раз, когда гости схлынули, и у меня остался один Хирьяков, да явился обретенный Лидиею Ивановной молодой поп Григорий Спиридоныч, отрекомендованный ею с той лестной стороны, что он есть "сын (ее) Спиридона Ивановича, до брака с Мимочкой". Я рассудил так, как судит брат наш "Николавра", Черниговский и Нежинский, то есть, что "ежели сочинение написано и назначено для чтения, то его надо не скрывать под спудом, а ставить на свещнике и читать людям". И в согласии с сим добрым братом нашим, я решился преступить запрету нашего "благочинного из Россоши", и принял сына Спиридона Ивановича к чтению. Поп оказался отличным чтецом и прекрасно прочитал все Ваше сочинение вслух в три дня, вперемежку с Хирьяковым, а я уже только слушал и думал о том, что слушаю. Замечаний важных или даже интересных по оригинальности я не слыхал ни от кого. Самое веское, что доводилось слышать в этом роде, исходило от очень умного Меньшикова, которого Вы знаете и, - как я слыхал от Льва Львовича, - которого Вы признаете за человека одаренного большими критическими способностями (что так и есть); но Меньшиков взял Ваш адрес и хотел писать Вам. Стало быть, мне передавать Вам его мнения не нужно. О первом же его впечатлении лучше всего можно судить по его письму ко мне, которое я послал Татьяне Львовне. Замечания попа (академиста, молодого, очень не глупого и не утратившего стыд) - очень почтительны, но мало интересны. Все они напоминают недавний спор наших ученых медиков, при котором эти никак не могли отличать полезности одного оперативного инструмента от его "портативности". Самое справедливое в этих замечаниях есть "повторяемость" и "усиления"; но, по-моему, это не важно. Хотя жаль, что есть в самом деле, так как по этим местам, конечно, и начнется гусевское обстреливание из Казани. Меня это не заботит: я знаю и говорю, что "Лев Николаевич наш - туляк, и он торгует с запросцем, - чтобы было из чего бедным уступить, и чтобы за уступкою тоже еще хозяину сходно было". В написанном читаем "прификс" для тех, "иже хощут быти совершенны"; а в практическом применении ко всем - возможна и уступка, для отстающих по слабости, - и уступка есть, притом выраженная с такою ясностию, что никакому слабосилию не огорчительно. Так я понимаю и так говорю, и нахожу, что это сочинение Ваше мудро и прекрасно сделано. Надо жить так, как у Вас сказано, а всякий понеси из этого сколько можешь. А если писать иначе, по-ихнему, то трактат пойдет уже не о "полезности", а о портативности и о приспособительности. Это вовсе другое. Я же могу Вам сообщить от себя только одно фактическое замечание о так называемых "духоборцах", о которых доносил Муравьев, что они не хотят брать в руки оружия. Покойный генерал Ростислав Фадеев рассказывал мне, что эти люди сами себе будто нашли занятие и были "профосами" и по их примеру и другие тоже просились "дерьмо закапывать". И я видел раз у редактора "Исторического вестника" копию с какой-то бумаги, где этот факт подтверждался, и я им воспользовался и вывел его в рассказе "Дурачок" (Х1 том, который я просил типографию послать Вам). Более я не могу ничего сказать Вам по поводу Вашего сочинения, которое, по моему мнению, должно принести людям большую пользу, если только у них есть уши, чтобы ими слушать, а не хлопать. Все то, что Вы думаете и выражаете в этом сочинении, - мне сродно по вере и по разумению, и я рад, что Вы это сочинение написали и что оно теперь пошло в люди. Сын Спиридона Ивановича ездил на сих днях в Петербург и по возвращении был у меня (еще при Хирьякове) и сказывал, что он уже говорил в Петербурге с некиим "синодалом" о том, что прочитал, и что "на него нападали: зачем он это читал!" Но будто бы Янышев тоже сказал, что они "только полицией умеют ограждаться и что сие ненадежно". Лидия Ивановна уехала, не дочитав рукописи далее 9-й главы, так как тут подъехала Любовь Яковлевна Гуревич в большом раздражении на Меньшикова за статью, и сестре нашей Лиде надо было ее успокаивать, и меня больного защищать, а потом увозить Любовь Яковлевну в Петербург и там ее еще допокаивать. А затем Лидия Ивановна хотела предпринять пешее (босиком) паломничество в Колпино "к Божией матери"; а меня просила дать ей список с Вашей рукописи, который я себе сделаю. Я ей отвечал, что копию ей дам, но не понимаю, зачем она мучает себя, читая это сочинение: зачем хромать на оба колена: или Толстого надо осудить и проклясть вместе с клянущими его, или "инфаму". Она мне вчера прислала превосходное письмо, - кроткое, но писанное, очевидно, в каком-то борении. О паломничестве босиком в Колпино не упоминает ни словом, но пишет: "Не отговаривайте меня читать это сочинение: мне нельзя этого бояться, и уж конечно не из литературного любопытства я хочу прочесть это. Я надеюсь, что Вы мне дадите Ваш экземпляр. Поручаю Вас Христу, который, во всяком случае, дал человечеству все, что возможно было дать ему, и дает ему еще своих толкователей. А все мы все-таки страшно далеки от него, и подойти к нему можно только любовью и чистотой сердца. И того и другого я только и прошу у Бога - для себя. А для Вас, например, прошу и того и другого". Тут и все: и милая доброта, и приязнь, и шпилечка по моему адресу. А главное, здесь чувствуется какое-то "дыхание бурно" в собственной ее удивительной, чистой, смелой и роскошной душе. Как я рад, что Вы и все Ваши семейные ее полюбили. Простите, что я Вам наболтал много слов с малым толком.