Перикл
Шрифт:
— Прочти показание, — снова обратился к секретарю Гермипп.
Следующее свидетельское показание принадлежало Таллу, помощнику Полигнота, который, как и Диодот, сбивал и шлифовал для художника доски и растирал краски:
— «В месяце боэдромионе, в четвёртый день Аспасия посетила художника Полигнота и вместе с ним рассматривала его картины, говоря, что он правильно поступает, не изображая на картинах богов, так как боги не имеют отношения к судьбам людей по той простой причине, что их нет. Вместо богов на людей действуют жара, холод, красный цвет (как жара) и чёрный цвет (как холод), свет и тьма, запахи, из которых одни побуждают к действиям, а другие отвращают от них, сытость и голод, молодость и старость,
— Посмотрите на её лицо, — продолжал Гермипп. — На нём нет и тени раскаяния или страха. Она — воплощённая гордость, самодовольная красота и свободная воля. Она давно вышла из круга людей, соблюдающих отеческие верования и законы государства. Само по себе это является преступлением, которое нуждается в суровом и немедленном пресечении, ибо это нарыв, который грозит гниением всему телу общества и государства.
Он говорил ещё многое другое в этом же духе, потратив всё отведённое ему время.
Диодот не добавил к речи Гермиппа ничего нового, кроме того, что он, как и Талл, был свидетелем разговора Аспасии с Полигнотом, но не в мастерской Полигнота, а в доме гетеры Феодоты, где Аспасия, говоря о женском теле, рассказывала, в какой его части (а не на Олимпе или Парнасе) помещается какой бог, и будто бы выразилась так: «Верховный бог — это женщина. Названия богов соответствуют названиям различных частей её прекрасного тела».
Свидетельское показание, которое было прочитано по требованию Диодота, принадлежало парикмахеру Менору, у которого Аспасия делала причёску. Оно гласило:
«В месяце анфестерионе в десятый день Аспасия, сидя в моей парикмахерской рядом с другими женщинами, когда ей делали причёску, громко рассуждала о женщинах, об их правах — и это слышали все другие, находящиеся в парикмахерской по случаю предстоящего праздника Анфестерий. Она говорила, что нет никаких божественных установлений для женщин, что все таковые установления — выдумки мужчин, которые они подтверждают то словами Гомера, то словами Гесиода, которые тоже были мужчинами и выдумщиками. Женщины должны обладать теми же правами, что и мужчины, говорила она, и что было бы славно, когда б женщины однажды сговорились, собрали свою Экклесию, назначили свои суды и всё такое, где приняли бы решения в свою защиту от мужского произвола».
— Готова ли ты защитить себя, женщина? — спросил Гегесий, когда Диодот закончил свою обвинительную речь.
— Да, готова, — ответила Аспасия. — Да, готова! — повторила она громко, так, чтоб всем было слышно, и повернулась лицом к гелиастам, некоторые из которых, заскучав во время речи Диодота, уже достали свои узелки и сосуды с водой и вином и принялись подкрепляться. И понятно: встали чуть свет, не позавтракали, а тут, на свежем воздухе, где так пахнет чабрецом и мятой, аппетит пробуждается с удвоенной силой. Но после первых же слов Аспасии гелиасты торопливо отставили свои кружки и отложили узелки со съестным, отряхнулись от сонливости и устремили взгляды на неё:
— Красивая гетера не может сводничать, — сказала она, — потому что она не потерпит возле себя соперниц. Молодая и красивая гетера не знает усталости. Желаниям же молодой, красивой и богатой гетеры нет предела. Могут ли подтвердить это присутствующие здесь мужчины?
В ответ она снова услышала это «О-о-о!», громогласное, долгое, ревущее, как водопад в горах. Многие вскочили на ноги и замахали руками, что-то крича, другие стали кататься по земле от обуявшего их чувства, третьи застыли в восторге, как каменные изваяния, как гермы. Всех поразила
А она плеснула в эти кружки ещё, да не раз, да из других бочек: эфесского, месогисского, книдского, смирненского, мессенского.
— Я и есть красивая, молодая и богатая гетера, которая пожелала безраздельно обладать самым лучшим мужчиной, самым достойным и самым прославленным. И я обладаю им. Это мой муж, это Перикл, которого даже под страхом смерти я ни с кем не желаю делить. И пусть приведут сюда женщин, о которых говорил здесь Гермипп. Пусть приведут Афродисию, Калликсену и Аристолоху. Они здесь. Вели, Гегесий, им подойти ко мне! — потребовала Аспасия. — Как моим свидетельницам.
Пока Афродисия, Калликсена и Аристолоха пробирались к ней из публики, она сбросила с головы покрывало и плащ с плеч, представ перед архонтом и гелиастами — да и перед всей публикой, разумеется, — во всей своей обворожительной красе. Она стояла лицом к солнцу, так что её отовсюду видели, сверкала перстнями, браслетами, заколками, серьгами и брошами, зелёными, красными и переливчатыми камнями. Её голубое платье светилось как небо, а лицо, шея и руки превосходили белизной благородную слоновую кость фидиевой Афины Парфенос. Ах, ей бы сейчас в левую руку копьё и щит, а в правую — крылатую богиню Нику, она бы превзошла красотой и великолепием небесную покровительницу города.
Афродисия, Калликсена и Аристолоха стали рядом с ней, также освободившись от покрывал и плащей. Они были как звёзды рядом с Луной, как маков цвет рядом с алой нумидийской розой.
— Позволит ли архонт задать им вопросы? — спросила Аспасия.
— Да, — ответил Гегесий.
— Скажите этим людям о свидетельстве Диодота.
— Ложь! — ответила Афродисия.
— Ложь! — в один голос сказали Калликсена и Аристолоха.
Надо ли доказывать, что ты веришь или не веришь в богов, что ты признаешь их или не признаешь. Вера — это как аппетит. Она либо есть, либо её нет. Насытившаяся достоверными знаниями душа теряет аппетит к богам, отводя преданиям о них место для древних и наивных сказок. Душа в познании отдаляется от этих сказок, находя объяснения смутному и чудесному в очевидном и реальном. Предания — это семя, которое произрастает и распускается на почве познания и труда тучным колосом истин. Двигаясь вперёд, познавая и совершенствуясь, ты становишься безбожником. Приближаясь к могиле, старея и дряхлея, ты возвращаешься к смутным верованиям, не имея сил на иную надежду. А не развиваясь, не учась, остаёшься непроросшим зерном врождённых преданий, бегаешь с дарами к жертвенникам, выпрашиваешь блага у тех, кого нет ни на Олимпе, ни на Парнасе, ни на звёздах, ни за пределами Млечного Пути, ибо они лишь образы твоего духа. Человек происходит из семени, согретого любовью и лаской, и душа его происходит из семени, оживляемого размышлениями и поисками истин. Кто станет обвинять человека в том, что он родился и растёт? Кто станет осуждать его за то, что душа его видит богатый солнечный мир, а не грезит старыми сказками? Но и сказки прекрасны. Кто же станет топтать зерно, если хочет, чтобы оно проросло, став цветком или колосом?
Аспасия говорила ровно столько, сколько было отведено ей клепсидрой времени, и сказала всё, что намеревалась, что обдумала, записала и выучила наизусть. За помощью к логографам она не обращалась, хотя выслушивала все советы Перикла и друзей. Перикл накануне суда пожелал услышать, какой будет её защитительная речь, но Аспасия сказала:
— Пусть моя речь убедит или не убедит тебя на суде. Моя речь — это правда, как я её понимаю, а не плачь о прощении или прыжок в бездну.
Перикл не стал настаивать, хотя, кажется, обиделся, ушёл, ничего не сказав.