Перо и маузер
Шрифт:
Никандров, окончательно рассерженный, вернулся к роте.
Те, кому удалось попасть в санитарные телеги (они сидели, точно цыплята в лукошке, вытянув шеи), требовали, чтобы их немедленно эвакуировали в город. Никандров — злой, несговорчивый — выгнал их из телег.
— Ишь вояки нашлись!.. Сопляки! Бабы! Березовой каши не хотите?.. Эй, блоха, чего плачешь? Пососи палец, может быть, молочко потечет!
Никандров до поздней ночи суетился, кричал и ругался. Немного успокоился тогда,
Наутро рота встала поздно. Когда Никандров расставлял вояк по местам, Прохоров, тяжелый, равнодушный, все с той же больной тяжестью в голове, стоял, прислонясь к дереву, не обращая ни малейшего внимания ни на роту, ни на Никандрова, необычно звонкого и сердитого.
Никандров несколько раз пытался обратиться к Прохорову:
— Ваше благородие! Посмотрите на них. Разве это солдаты?
— Ну, живей! Голову выше! Чего шагаете, точно поп с дароносицей?
Равнодушие Прохорова и его односложные ответы сердили Никандрова. Поэтому он вел роту, сердито ворча в бороду:
— Какой это командир?.. Не дай бог! А солдаты... Сброд, а не солдаты... Мальчишки! Эй ты, блоха, где твоя патронная сумка?
У Никандрова маленькие живые глазки под густыми бровями, как белочки в кустах.
— Эй ты!..
— Эй ты!..
Солнце уже в зените. Наверху зной не шевелит верхушки деревьев... Коршун как черная точка в раскаленной синеве...
У поручика болит голова. Тяжелая, как свинцом налита. Поручик знает: снова болезнь... Это потому, что за последние дни он слишком много пил. Эх, конец! В выздоровление он уже больше не верит. Бред... С 1914 года, когда он, гимназист седьмого класса, убежал из школы добровольцем на мировую войну, — бесконечный бред...
Ему почему-то вдруг вспомнился Невский проспект (теперь там красные). Он молод, подпоручик. Правая рука на перевязи, на груди «Владимир». За локоть левой руки уцепилась Надя — милая, как солнце у Невы сквозь сентябрьский туман... Поручик облизывает высохшие губы.
Потом — цыганка Маша. Нагая бешеная страсть, И первая поездка на острова, на Елагин в осеннюю ночь в автомобиле. Странно: ему еще сегодня помнится, как жутко блестели глаза лошади в свете автомобильного прожектора. В ту ночную поездку его, уже пьяного, поразили глаза лошади — зеленые, омытые дождем огни семафора.
Почему он, Прохоров, теперь здесь? Почему? Болит голова. Он давал пускать себе в жилы жгучие, кипящие препараты, отравляя тело'ртутью, все напрасно...
Поручик провел рукой по затылку. Там — мозги, каменистые, тяжелые. От затылка камни — поручик ясно чувствует отдельные удары — ударяют в лоб, выдавливают глаза
Шестьсот шесть... девятьсот четырнадцать... Ему, Прохорову, двадцать три года... Жаль... Еще мог бы пожить.
Девятьсот четырнадцать — тысяча девятьсот четырнадцатый год...
Странно — совпадает.
Рота плетется, вялая, размякшая. Гремят котелки, ударяясь о приклады винтовок, и Прохорову кажется, что по тропе, позвякивая бубенчиками, бредет усталое стадо.
— А если из нас кто живым в плен попадет?
— Известное дело — пытать будут. Пятки на огне жечь будут.
— Тогда уж лучше застрелиться.
— Ты думаешь?
Никто не хочет быть трусом. Но челюсти сводит какое-то особое возбуждение, от которого набегает во рту тошнотворная слюна.
Выстрела Прохоров не слышал. Почувствовал только удар в грудь, от которого закачался в седле и, потеряв равновесие, упал. Падая, видел: ломался с треском лес, бурно падал на него, душил...
После выстрела, выбившего поручика из седла, позади затрещал пулемет. Ехавшие сзади обозники с криком врезались в роту, разметав ее, как вихрь листья.
— Красные!
Обезумевшие люди метались по дороге, пока один за другим не попадали на землю...
Первые выстрелы еще были редкими. Стрельба возрастала вместе с паникой. Вскоре стреляли все, втянув голову в плечи, припав плотнее к земле, — патрон за патроном. Пулеметы работали без остановки, рвались гранаты, разбрасывая осколки над метальщиками. .. И трудно было понять — стреляет ли невидимый противник или это свои пули резко свистят над стреляющими.
Лес — еще недавно тихий — шумел, словно огромный кипящий котел.
Выстрелы отдавались в лесу. Десятки отголосков, слившись вместе, катились по верхушкам в оглушительном концерте. И все-таки в этом концерте каждый выстрел был слышен отдельно — твердый, как удар молотка о железный болт... Казалось, в лес налетели сотни дятлов и звонко стучали твердыми клювами по стволам деревьев.
Лежавшим вдоль дороги казалось: каждое дерево, каждый куст — смерть, ужас. У людей глаза как у испуганной лошади, которой камень кажется живым.
Никандров, усталый, задыхающийся, ползал между стрелявшими. Рыжая борода на кирпично-красном лице казалась поблекшей. Голос от крика охрип.
— Черти! Целиться надо! Целиться! По одному патрону! Залп! Черти, слышите? Залп!
Залпа не получалось.
Не помогали и такие убедительные средства, как пинок ногой. Никандров, ползая между стреляющими, пылал гневом.
Выстрелы смолкли один за другим только тогда, когда патроны совершенно иссякли.