Персидский джид
Шрифт:
– Легко им рассуждать! – сказал поневоле добрый дворник Онисий. – Враги-де у боярина завелись! Нет хуже, чем домашний вор…
– Нишкни, – одернул его старый огородник Михей.
– А более – некому, – прошептал молоденький его помощник Фомка, такой беловолосый и белокожий, что в темном подклете казался совершенно невозможным видением.
– А ты ему-то скажи…
– И до дыбы не дойдешь – тут же он тебя посохом…
– Да ведь только тот и мог…
– Не он сам, а змея…
– Да неужто
– Нишкни!..
Так переговаривалась вполголоса боярская дворня, а Стенька мучился от невозможности задать хоть один вопросец.
Было ясно одно – подозревали в преступлении мужчину, связанного с некой змеей. Вскоре ясно сделалось и другое – как именно вынесли дитя и с рук на руки передали похитителю.
– Одна согрешила – другие терпят! Эх, Господи…
– Тут две женки орудовали – комнатная и дворовая. Портомоя ли, мовница ли, или хоть твоя баба, дядя Михей, – огородница…
– Ты чего на мою бабу поклеп возводишь, пес!
– А с чего – две?
– А одна дитя вынесла из терема, другая его передала…
– Кому?
– А почем я знаю! Тому, кто ждал… Комнатные-то девки в погреб не ходят, они с крыльца кричат – принести-де боярыне того да сего! А та, что ходит да знает…
– Не ври, ни при чем тут погреб.
Стенька насторожился.
Он не знал поименно тех, кто тихонько обсуждал впотьмах пропажу боярского сыночка, и мог разве что по голосу опознать назавтра человека, обмолвившегося про погреб.
– А нора?
– А нору заложили.
– Чем заложили?
– Бочку сверху поставили, ее вдвоем не своротить!
– Капустную бочку, что ли? Так там и капусты уж, поди, не осталось, коли женка крепкая, то и своротит… И вынесли через лаз!.. Он-то, тот, про нору, поди, с самого начала знал…
– Нишкни…
Все это Стенька слушал да мотал на ус. Но недолго он лакомился слухами и домыслами – потому что не могли же Мирон с Феодосием до полуночи нужду справлять. Вернулись мнимые иноки – и тут же разговор об ином зашел. А потом, помолившись, все легли. И Стенька тоже.
Онисий с Максимкой предупредили гостей, чтобы ночью по двору не шастали. Хотя после драки кулаками не машут, боярин удвоил строгость охраны. А отнимать добычу у кобеля ростом с телка – радость сомнительная. Мирон хлопнул себя по лбу – ахти мне, а мой убогий? И, показав Стеньке знаками, что требуется, повел его скоренько в известное место за конюшней, куда по летнему времени бегала мужская часть дворни.
– Полагают, будто какой-то мужик через бабу кого-то из здешних женок подкупил, чтобы дитя вынесли, и тут же то дитя задавил, – шепотом сообщил Стенька. – А вынес-де через нору – лаз у них там какой-то в погребе есть, капустной бочкой заставлен.
– На
– И все они, сволочи, знают, кто тот мужик, но молчат – потому что боярину это объяснять опасно, боком выйдет, – продолжал Стенька.
– Старший сын, что ли? – догадался Мирон.
– Больше некому. Вот тебе скажи, что твой старший твоего же младшего порешил…
– Типун те на язык!
– Но почему же тогда его бабы под пыткой не выдают?
– Только одна, видать, правду знает…
– Что ж они подметное письмо не изготовят, боярину не подбросят?
О причине, которая заставила бы старшего троекуровского сына избавиться от младшего братца, оба молчали: причина известная! Боярин до того младенца возлюбил, что в завещании, того гляди, все ему отпишет.
– Как бы ту подлую девку вызнать? – спросил Стенька. – Кабы ты меня убогим не выставил – я бы, глядишь, с кем из женок знакомство свел. Мовниц-то не трогали, приказчикову жену не трогали, а только тех, кто в горницах и сенях на лавках спали.
– Кабы не твое убожество – ты бы всего не услышал, – напомнил Мирон, и они тихонько пошли обратно в подклет. Сделано это было очень вовремя – Максимка как раз отвязал четверых кобелей, черных и лохматых.
В подклет набилось немало народу, войлоки для гостей кинули у самой двери, но Стенька с Мироном были не в обиде. Красивый инок Феодосий был тут же со своим мешком и сумой.
– А и ладно, – шепнул он, – утром встанем раненько, помолимся, да и поведем убогого в Чудов монастырь. Дайте-ка я с краю лягу, я вас обоих помоложе.
– Нехорошо, честный отче, – шепнул и Мирон. – Ты лицо духовное, ты в середку ложись, а я с краю.
– Делай, как велено, – с внезапной строгостью приказал инок.
Мирон был неглуп – повадка инока сразу показалась ему диковинной. Сладкоречие сладкоречием, а сильно смахивал Феодосий на кречета, что сидит на рукавице под колпачком, ожидая, пока спустят на шилохвостку или иную пернатую дичь. И слышит он голоса, и понимает, что близок миг желанного полета, но медлит хозяин, и тяжко птице от сознания своего плена…
Кабы Стенька не был сейчас лишен употребления языка – посовещался бы с ним Мирон: нет ли, кроме подьячего Деревнина, на Москве человека, который хотел бы разобраться в деле о похищении младенца? Но посовещаться никак не выходило, и Мирон, решив во всем положиться на милость Божью, уступил Феодосию место у двери, помолился про себя ангелу-хранителю и вскоре заснул. Коли с утра из Останкина прийти пешком, да весь день по Москве мотаться дотемна, так и голову приклонить не успеешь – глаза сами закроются.