Первостепь
Шрифт:
Его разбудили гиены. Теперь они пасли его точно так же, как недавно он сам пас быков и лошадей. Пятнистые окружили его, одна из них попыталась цапнуть льва сзади зубами в предхвостье. Он успел повернуться, и она отскочила. И вот этот отскок пробудил его силу. Он вдруг вспомнил опять, что он всё ещё лев, и неожиданно зарычал, как рычит лев. Этого оказалось достаточно. Пятнистые твари больше не пробовали его укусить, они кружили поодаль и трусливо хихикали. А Рыжегривый рычал. Рычал уже не от злости. От радости. Гиены научили его снова рычать. Он обрёл прежний рёв. Он был прежним львом. Он возвращался из страны смерти в свою любимую степь. Гиены вытащили его.
Вновь приволоклось утро. Взошло белое солнце, но оно не согревало озябшего
На этот раз его разбудил дождь. Несмотря на льющуюся со всех сторон воду, он хотел пить и долго лизал мокрую траву, глотая дождинки. Он промок до костей и забился в густой кустарник, чтобы хоть как-то обсохнуть, но и там дождь его доставал. А вскоре вода подступила и снизу, лев обнаружил, что лежит посреди лужи, и вода непрерывно прибывает. Он неудачно расположился. Самое гнусное, что он мог выбраться из колючих зарослей только в одном направлении, как раз в том, откуда наплывала вода, и ему едва не пришлось плыть, так много её набралось.
Но он всё же выбрался. Ковылял по грязи на трёх лапах и ощущал пустоту. Пустота была всюду: и вокруг, и в лапах, и в сердце. Лев ничего не хотел, он будто застыл в равновесии, в самой серёдке – а потом показалось то, от чего отступились гиены. И его равновесие стронулось. У него ведь был долг.
Дожди размыли склон холма, грязь сползла к подножию и образовала целое озеро. На краю этого озера в грязи застрял бык, погрузился по самую шею, только голова и холка ещё торчали. Бык медленно умирал, очень медленно. Рыжегривый заметил его. Нет, он и думать не мог о еде, ни о чём он не думал, просто сразу направился на трёх лапах туда, в эту грязь.
Бык уже не мычал. Ещё мотал головой, ещё пробовал дёргаться, но пустые глаза были заполнены ужасом до краёв. Рыжегривому не было дела до ужаса. Он выискивал путь. Вскарабкался на обломок дерева, затем на сухой бугорок, оттуда перескочил на поваленный валун, а уж с камня запрыгнул на спину Увязшего. И впился зубами в его грязную морду, сжал ноздри и рот. Бык не сопротивлялся. Давно уже не сопротивлялся. Только грязь не собиралась отступаться. Лезла льву в рот, и в глаза, и повсюду. Но лев не чувствовал грязи, как не чувствовал крови, не чувствовал ничего. Просто он делал дело. То, что должен. Не разжимал челюстей. И где-то тут была Смерть. Смерть быка, но, быть может, Костлявая перепутала в этой грязи, потому что и сам Рыжегривый куда-то пропал. Перед ним опять была тьма. Он сжимал заодно и её своими челюстями, и она клубилась, обволакивала – и обволокла. Всё куда-то исчезло. Ничего не было. Ничего.
А потом кто-то его позвал – и он куда-то прыгнул. Что-то хлюпалось под ним, что-то цеплялось, кололось, но он будто бы брёл. Куда-то брёл. Брёл и брёл – и опять начал видеть. Стал различать вечерние тени, ощутил сырые запахи. Степь не отпускала его. Он был нужен степи. Нужен даже такой. И он брёл.
Ночью он стал чихать. Плохое дело. Душа может выскочить вместе с чихом, забивается нюх. Но лев не двуногий, которому нужен костёр. Лев умеет играть горячими мускулами под плотной шкурой, их внутреннее тепло согревает плоть. Только голодные мускулы Рыжегривого не могли согреться даже и сами. Его кровь остывала. Мир останавливался. Вместе с болью и со всем прочим.
Снова пришло безразличие. Приковыляло. Он завалился в сырую траву, закрыл глаза и ждал своей доли. Ему не снились сны. Тьма обступила его. Беспросветная тьма и полная тишина. Иногда только чих нарушал их безмятежность.
А потом взошло солнце, прогнало тьму. Оно было жёлтым. И оно грело! Лев подставил тёплым лучам свой белый живот, задрал кверху лапы и лежал так весь день. Теперь ему виделись сны. Жёлто-красные сны. Подобные быстрым львицам в высокой траве. Он уже не чихал. Он опять радовался, он ликовал. Потому что лошади плавали в воздухе, мычали быки, лягались ослы. И он не мог наглядеться на них.
А затем его сон резко изменился. Он стоял в каком-то озере или просто в болоте с мутной водой. Он не хотел там стоять, но никак не мог выбраться. Кромешная тьма хлопала крыльями возле самых его ушей, и ему не нравился этот грохот. Совсем не нравился. Но выбраться он не мог, как ни старался. И это внушало тревогу, это бесило. Он стремился проснуться – и не просыпался. Он был пленником. Он был жертвой. Кто-то другой теперь им любовался. И кто-то другой, совершенно невидимый, решал за него. Ему приходилось смириться. Не оставалось иного пути. И он потихоньку смирялся. Так и стоял. Изнурительно долго стоял.
И тогда ночь за него заступилась. Она прервала тянучий сон колким холодом. Рыжегривый, отфыркиваясь, поднялся на ноги и побрёл искать львиц. Голод и одиночество подгоняли его. Он почти что бежал, не замечая, что ступает на все четыре лапы. Его рана зажила. Теперь его боль заместил голод. Но он торопился не только от голода. Он желал удалиться как можно дальше от мрачного сна. Как можно дальше.
Он скоро выдохся, побрёл медленнее. Потом вовсе залёг, потому что неистощимые силы в конце концов иссякли. Сколько можно бродить одинокому льву… Или львицы найдут его сами – или он так и останется здесь. Так и останется.
Как в том болоте…
****
Пахнет дымом. Ещё пахнет вареным мясом, приятный запах щекочет ноздри. Потрескивает огонь.
Шаман Еохор со всклокоченными волосами склоняется над ним и смеётся:
– Вставай, охотнику прислали подарок.
Режущий Бивень потягивается, хрустя суставами, садится.
– Какой подарок?
– О-о! – шаман покачивает рукой с поднятым указательным пальцем. – Моя закоснелая старуха никогда бы такое не сварганила. Куда ей! Тут нужна свежая выдумка.
Режущий Бивень переводит взгляд на старуху. Жена шамана напротив его лежанки варит суп в огромном мамонтовом следе. Этот тяжёлый след – её гордость, ни у кого в стойбище нет ничего подобного. Однажды мамонт прошёлся по мягкой после дождей глине за болотом, той самой глине, из которой лепят поделки, игрушки детям. Мамонт оставил в глине глубокий оттиск своей ноги, солнце высушило его, однако прежде шаман Еохор повелел жене осторожно вырезать след, досушить, перенести в чум и варить в нём супы. Теперь старуха наполнила след водой, накидала мяса с приправами и опускает попеременно в воду раскалённые на огне камни, чтобы мясо варилось. В круглых камнях высверлены дырочки, дабы не таскать раскалённые камни руками, она вставляет в дырочки прутики и опускает камни в след. Когда камень отдаст свой жар воде, Большая Бобриха за прутик вытаскивает его, отделяет прутик и бросает камень снова в огонь. Она недовольна замечанием мужа, что-то ворчит себе в губы нелестное по его адресу, но Режущий Бивень не может разобрать, да и не больно нужна ему бабская жалоба. Ведь для него есть какой-то подарок.
Шаман подаёт округлый пирог из раздробленных зёрен. Чья-то усердная рука добротно истолкла зёрна, пирог выглядит очень вкусным и не рассыпается.
– Кто прислал, Еохор, конечно, не скажет? – улыбается Режущий Бивень.
– Пускай Режущий Бивень подумает и догадается, – отвечает шаман.
А ему не хочется думать… Какая разница… Траур по Чёрной Иве закончился, потому что Новое солнце, но он ведь всё равно помнит только её. Он отламывает кусок пирога, кладёт в рот, жуёт и даёт отломить шаману, подзывает жестом его жену, но та обиженно хмурит морщины на лбу и шевелит в огне камни, чтоб погромче шипели вместо неё.