Первые грезы
Шрифт:
Я кончаю. Громко, дружно, как один человек, хлопает вся зала. Мне страшно хорошо, весело так, все сияет во мне. Я кланяюсь еще, еще и еще. Но вот Андрей Карлович делает мне призывный жест; я поспешно спускаюсь к нему с эстрады. Он не один, рядом с ним высокий, красивый, синий - наш учебный - генерал, как оказалось, попечитель; около них еще несколько превосходительств, разных цветов.
– FrДulein Starobelsky! его превосходительство желает познакомиться с вами.
Я, удивленная, вероятно, с очень глупым видом, делаю глубокий реверанс. Но тут совершается нечто, пожалуй еще невнесенное в летописи гимназии: с приветливой улыбкой попечитель протягивает мне руку:
– Прелестно, очень мило, с большим удовольствием прослушал. Не зарывайте же данного Богом таланта.
– В этом году кончает, кандидатка на золотую медаль, - радостно, весь сияющий, вворачивает словечко и Андрей Карлович.
– Уже? Вот как! Очень рад слышать это. Ну, желаю всего хорошего и в будущем.
– Снова, протянув руку и приветливо поклонившись, попечитель обращается к своему соседу слева. Разговаривая, он все время чуть-чуть откидывал вверх свою красивую голову, хотя, собственно, принимая во внимание его и мой рост, существенной надобности в этом не ощущалось, но, говорят, он астроном и, вероятно, по привычке иметь дело с небесными светилами, тем же взглядом взирает и на нас, земную мелюзгу. Я страшно польщена; более чем когда-либо в жизни y меня от радости спирает в зобу дыхание. Милый Андрей Карлович доволен не меньше меня.
– Поздравляю, поздравляю от души!
– Он тоже протягивает мне свой пухлый, толстый «карасик».
Какой-то военный генерал говорит мне любезности, другой, штатский, старичок со звездой тоже. Я кланяюсь, благодарю и сияю, сияю, кланяюсь и благодарю. От высших мира сего перехожу к обыкновенным смертным. Но я уже начинаю быть рассеянной, мне чего-то не хватает. Боже мой, неужели же не подойдет, ничего не скажет мне он, Дмитрий Николаевич? Я обвожу глазами всю залу, его нигде нет. «Что же это?» - уже тоскливым щемящим чувством проносится в моем сердце. Я поворачиваюсь, хочу пройти обратно на эстраду, чтобы присоединиться к остальным участвующим, и вдруг вижу его, стоящего в двух шагах за моей спиной.
– Позвольте и мне поздравить вас с успехом.
– Он крепко жмет мою руку.
– Смотрите, не гасите же светлую, горячую, яркую искру Божию, вложенную в вас. Сколько вам же самой доставит она радостных, чудных минут, a в тяжелые грустные годины, от которых, к сожалению, никто в мире не застрахован, если, не дай Бог, и y вас когда-нибудь наступят они, сколько отрады, утешения можете вы почерпнуть в заветном тайничке своего собственного «я». Когда y человека есть в душе такое неприкосновенное святое святых, он никогда не обнищает, никогда не протянет руку за нравственной милостыней, - y него свое вечное, неисчерпаемое богатство; еще и другого наделит он, и в другого заронит хоть отблеск своей собственной яркой искорки.
Голос его звучал все глубже, все горячей, глаза светились, теплые, влажные, лучистые. Я стояла перед ним такая счастливая, такая радостная, какою, кажется, не чувствовала себя еще никогда в жизни. Зато никогда, никогда не забуду я этого голоса, этого взгляда, этой минуты!.. Я молчала и только слушала. Слезы наворачивались мне на глаза, такие блаженные, такие легкие, теплые слезы.
Точно завороженная, все еще слыша его голос, еще видя лицо его, присоединилась я к остальным. И тут похвалы, поцелуи, восторги. Я слушаю их, улыбаюсь, a слышу другой голос, другие слова…
Раздается звонок. Начинается второе действие. На сцене фигурирует Ермолаша, сперва одна, потом с маменькой своей, Тишаловой. В ярко-розовом платье, шуршащем и торчащем во все стороны, в допотопной прическе, с сеткой и бархоткой, в громадных аляповатых, старинных серьгах, она уморительна; белая, розовая, пухлая коротышка по природе, в этих накрахмаленных юбках она превратилась в совершеннейшую кубышку; верная себе, она посапывает даже и здесь, - впрочем, это ничуть не мешает, даже, наоборот, лишь дополняет и совершенствует «Липочку». Когда же она, провальсировав нелепо и неуклюже, наконец, пыхтя и отдуваясь, в изнеможении шлепается на стул с возгласом: «Вот упаточилась!» - публика от души смеется.
Бесподобна была и Шурка в роли ворчливой мамаши-купчихи, журящей свою дочь. «Ах ты, бесстыжий твой нос!» - укоряет она ее, и нет возможности не хохотать.
Но самое сильное впечатление произвело шествие гномов, это, действительно, было прелестно.
Среди лесной декорации выделяются гроты, образованные из громадных мухоморов; посредине сцены трон для короля гномов, тоже под мухоморным навесом; наковальни, расставленные в разных местах, - мухоморы; эффектно среди зелени выделяются их ярко-красные в белую крапинку головки. Сцена сперва пуста. Под звуки Эйленберговского марша: «Шествие гномов» и пения хора, где-то далеко раздается едва слышное топанье ног; вот голоса и шаги приближаются, отчетливее, ясней… С красными фонарями в руках появляются маленькие человечки. Одеты все, как один, в темно-серые, коротенькие штанишки, бордо курточки, цвета светлой кожи, оканчивающиеся углом, передники, подпоясанные ремнем, за которым торчат топорики. Громадные, длинные бороды, волосатые парики и поверх них остроконечные колпаки такого же цвета, как передники. Только король выделяется между всеми: во-первых, он самый крошечный, невероятно махонький даже для приготовишки, во-вторых, поверх такого же, как y прочих гномов, костюма на нем пурпурная, расклеенная золотом мантия и золотая зубчатая корона. Его окруженного почетной стражей, усаживают на трон, остальные с пением проходят попарно несколько раз пред его царскими очами через все гроты; получается впечатление громадной, непрерывной вереницы карликов; затем, тоже под музыку, они подходят к наковальням и, чередуясь, бьют своими молоточками в такт; наконец, в строгом порядке, прихватив с должными почестями короля, все уходят; голоса удаляются, слабеют и совершенно замирают. Это было очаровательно, точно в балете; правда постановка этой картины и была поручена нашему танцмейстеру, балетному солисту. Публика четыре раза заставила повторить.
Все кончено. Нас, участниц, благодарят и ведут поить, кормить, затем мы свободные, вольные гражданки, нас отпускают в публику к друзьям и знакомым болтать и танцевать. Ко мне, конечно, подходит Николай Александрович, говорит всякие приятные вещи, приглашает танцевать, то же делают и другие знакомые.
Зайдя в буфет, где распорядительницы наши рассыпаются во внимании и любезности перед угощаемой ими публикой, я с удивлением замечаю Пыльневу, тоже разукрашенную администраторской кокардой. Что сей сон означает? A где же Грачева? ее не видно.
– Ты как сюда попала?
– осведомляюсь я.
– Надо ж было кому-нибудь действовать, «Клепка» за меня и ухватилась, потому Грачева тю-тю.
– Почему?
– Да все потому же, из-за носа.
– Скажи ты мне, пожалуйста, что ты за штуку устроила с ее носом?
– Ничего особенного. Ты ведь знаешь, как я ее вообще люблю, a тут очень уж я на нее рассердилась, - гадости она стала про тебя говорить…
– Что именно?
– любопытствую я.
– Бог с ней, не хочется повторять. Ну, a тут как раз нос y нее расцветать начал, мне и припомнилась одна штука. Моя кузина, институтка, рассказывала мне, что y них воспитанницы перед приемом и вечерами всегда мажут щеки какой-то зеленой мазью, это не румяна, вовсе нет, она просто щиплет, от чего щеки на несколько часов становятся необыкновенно розовыми, особенно, если, натеревшись, да еще помыться. Ну, я выпросила y двоюродной сестры этого самого зелья и подрумянила Татьяну. Ничего с ней ровно не случится, за ночь все пройдет, но, по крайней мере, хоть раз в жизни эта милейшая особа получила должное возмездие и позорно бежала с поля брани. Пусть, пусть дома отдохнет, не соскучится, пока опустошит все содержимое своей пошетки.
Против обыкновения, мне немного жаль Грачеву: y меня самой так радостно, так тепло на сердце, сегодняшний вечер такой чудный, такой необыкновенный; может быть, и Таня ждала чего-нибудь особенно хорошего. Чувство жалости усиливается во мне еще потому, что, как сказала Ира, невольной причиной ее злополучий, до некоторой степени, являюсь я. Но думать не дают, играют вальс, и мы с Николаем Александровичем несемся по нашей громадной зале. Вот Дмитрий Николаевич; ученицы обступают его, упрашивают, очевидно, уговаривая танцевать. Он улыбается, но протестует.