Первые грезы
Шрифт:
– Мне крайне неприятно, что я должен совершить акт полнейшей невежливости, отказав даме, но y меня серьезный мотив - я еще в трауре, - поясняет он, соблазняющей его на тур вальса, Пыльневой.
По ком же он «еще» в трауре? Умер разве кто-нибудь? Но в прошлом году ничего такого слышно не было. Или это все еще по ней, по жене, продолжает он носить его? Значит, все еще болит, все не зажила эта рана? Но вид y него радостный, он все время, разговаривая, улыбается. Мне бы тоже хотелось примкнуть к окружающей его группе, a вместе с тем что-то протестует во мне. Нет, не подойду, может, это ему неприятно, надоедает и он только из вежливости поддерживает разговор. Я не иду; впрочем, и некогда: опять и опять приглашают и кружат меня по зале. Но, танцуя, я все время не спускаю глаз с того места, где стоит Светлов, а, мелькая мимо него, я каждый раз встречаюсь с его ласковыми глазами. Опять громадная радость охватывает меня, сладко щемит и замирает сердце. И кажется, что от этой стоящей y
Глава XV
Последние дни.
– Прощальный «бенефис».
– Заутреня.
Время мчится с невероятной, ужасающей быстротой; в недалеком будущем начнутся экзамены; повторяется курс, размечаются программы по билетам. В этом году, как, впрочем, всегда в выпускном классе, экзамены ранние. Это пугает и огорчает мёня, то есть, конечно, не сами испытания, не боязнь их, a сознание, что они так страшно близки и что они последние. Как буду потом существовать я без моей дорогой гимназии, к которой я приросла душой, без всей ее милой обстановки, без тех, кто так дорог и близок, кто составляет суть и интерес моей жизни? Я прямо-таки представить себе этого даже не могу. Что буду делать я? То есть, фактическое дело, конечно, найдется: стану учиться дальше, поступлю на педагогические курсы. Это вопросы решенные, я много и долго размышляла над ними. Впервые заставила меня крепко призадуматься в этом направлении она, моя умная, чудная Вера. Какое счастье, что мы встретились, сошлись с ней! Сколько мыслей, сколько работы голове и сердцу задала она мне. Глубокую правду высказала она: слишком ровно и безмятежно текла моя жизнь, слишком счастлива была я, a потому и слишком поверхностна, не достаточно вдумчива. Я любила, жалела людей, всей душой готова была помочь при виде их скорби, но много ли, не вглядываясь, не ища, можно заметить? Разве люди так легко и свободно делятся своим горем, особенно не внешним, - каковы бедность, неудачи, болезни, - a затаенными, душевными горестями? Разве раскрывают они перед каждым свое сердце? А, между тем, действительно, - и тут глубоко права Вера: «без слез нам горе непонятно, без смеха радость не видна». Разве задумывалась я, внимательно вглядывалась, хотя бы в своих подруг по классу?.. Разве задавалась вопросом, какова их жизнь там, дома? Одни беднее, другие богаче, одни лучше одеты, другие хуже. Жаль бедных, что они не могут иметь того или сего - и только.
Впрочем, y нас даже и нет почти таких. Да, y нас, в нашей гимназии, но ведь это не весь мир. A в других?.. Да везде, всюду, в каждом доме, в любой квартире! Какой, быть может, дорогой ценой покупают многие, как и Вера, возможность учиться? Ценою скольких жертв, скольких лишений. A мало есть таких, которым и вовсе недоступна их мечта, которые тщетно и горько плачут от сознания недостижимости своего заветного желания, такого хорошего, такого благородного желания. Какие это должны быть серьезные, сильные, любознательные, глубокие натуры! Как много, в свою очередь, могли бы они принести пользы окружающим! Конечно, Ломоносов, Никитин, Кольцов, Кулигин, - все эти выдающиеся личности, я знала про них, читала, но читать и видеть не то же самое. Только когда я заглянула в самую жизнь Веры, только тогда призадумалась я душой. Кто знает, сколько еще таких жизней разбросано кругом нас, беспомощно забито в холодных темных углах. Что сделать? Чем помочь? Как дать возможность этим бедным детям дотянуться до того яркого огонька - ученья, который так маняще мерцает им вдали? Что могу сделать, например, я, лично я? Только один исход, одну возможность вижу я: окончить педагогические курсы и тогда своим уменьем, своими знаниями пойти навстречу всем этим благородным маленьким существам. Ведь найдутся же добрые люди, которые тоже откликнутся на мой призыв, подадут мне руку, тогда мы сообща устроим бесплатную гимназию, будем давать и частные уроки, делиться своим научным запасом со всеми ищущими и нуждающимися в нем. Господи, какое это было бы счастье поставить на дорогу, на широкую, светлую дорогу всех этих несчастных, стоящих на распутье!! Вообще, заниматься с детьми, с этими милыми малышами, - это такое громадное удовольствие. Да, дело, конечно, будет, много его найдется, если же я говорю: «что будет со мной на следующий год?» - то задаю этот вопрос в чисто эгоистическом смысле: больно и жутко при мысли оторваться от тех, к кому привязался всей душой, всем существом. Ну, как не видеть больше Дмитрия Николаевича? Теперь только и живешь мыслью: «Да, ведь сегодня его урок!..» затем готовишься к нему, потом опять урок, a тогда?.. Все чаще и чаще с грустью возвращалась я к этой мысли за последнее время, и вдруг, на днях, блеснула радостная надежда, что-то замерцало вдали. Я сейчас упомянула о Вере. Вот что еще глубоко огорчает меня: выздоровление ее не движется вперед, наоборот, последнее время силы опять ослабели, вес убавился. Но какое счастье, что сама она бодро смотрит вперед и по-прежнему верит в крымского чародея-целителя. Дал бы Бог!
Однажды Дмитрий Николаевич не пришел на урок во второй класс, и по гимназии разнеслась молва, будто он в этот день защищает при университете диссертацию. За проверкой пущенного слуха мы обратились сперва к Клеопатре Михайловне, затем к самому Андрею Карловичу, который подтвердил его. В классе поднялась суматоха.
– Ура! Светлов профессор! Ура! Светлов Brodfresser!
– в исступленном восторге поет Тишалова, сопровождая сей очаровательный мотив грациозной пляской, очевидно, позаимствованной ею каким-нибудь счастливым случаем от жителей горячей Индии.
– Господа, надо поздравить Светлова!
– Пошлем ему букет цветов, - советует Ермолаева.
– Вот идея?! Что он барышня, что ли?
– протестуют голоса.
– Ну, так венок, - предлагает Ира.
– Еще лучше, точно покойнику!
– негодует Сахарова.
– Почему же непременно покойнику? Венки подносят и артистам, и героям, и победителям. Раз Дмитрий Николаевич убедил, то есть красноречием покорил, одержал верх над своими противниками, значит, он и есть победитель; следовательно, венок будет вполне уместен, - защищает Пыльнева свой проект.
– Что же, пожалуй, правда!
– В самом деле!
– Так решено - венок!
Затем наступают длиннейшие диспуты относительно цвета ленты и, наконец, еще более пространные, касательно надписи. Многие непременно настаивают на слове «дорогому», другие требуют «любящих учениц»; решено, наконец, остановиться на розовой ленте, как наиболее удачном сочетании этого цвета с зеленью лавровых листьев, a надпись изобразить следующую: «Глубокоуважаемому Дмитрию Николаевичу от искренно преданных, счастливых его успехом, учениц».
Немедленно после уроков депутация из четырех человек, в число которых попала и я, была отправлена в цветочный магазин и за покупкой ленты. Таким образом в тот же вечер лавры были доставлены на квартиру герою дня.
Как страстно хотелось мне еще и от себя одной послать ему хоть малюсенький цветочек, написать несколько простых, искренних, теплых слов… Но, конечно, желанье только желаньем и осталось, - подобной вещи я никогда не позволила бы себе, да и ничего, кроме вполне справедливого осуждения, это не могло бы вызвать со стороны Дмитрия Николаевича. Итак, пришлось удовольствоваться слабым утешением, что в общем нашем презенте «и моего хоть капля меда есть».
Радостный, приветливый, растроганный нашим вниманием, пришел на следующий день Светлов, тепло и задушевно благодарил нас.
– Значит, на будущий год вы уже здесь преподавать не будете?
– спрашивает кто-то.
– Вероятно, нет.
– Ай, как жаль!
– раздаются с Ермолашей во главе возгласы некоторых, не освоившихся еще с мыслью, что на будущий год их самих не будет больше в гимназии.
Светлов улыбается.
– Но ведь лично вам это должно быть все равно, я же, наоборот, надеюсь встретиться со многими из этого выпуска еще и в высшем учебном заведении, так как возможно, даже весьма вероятно, что меня назначат читать лекции именно на одни из женских курсов.
– Я поступлю!
– Я непременно пойду!
– У меня это давно решено!
– несется со всех сторон класса.
Боже, сколько ученых женщин прибавится в России, благодаря профессорству Светлова!
Вот тот светлый огонек, который озарил мне, казавшийся прежде таким неприветливым, будущий год.
– Хорошо, все-таки, что Дмитрий Николаевич только что сам сдавал экзамен: небось, тоже потрухивал, по крайней мере к нам добрее и снисходительнее относиться будет, a то до этого верно успел забыть, каково дрожать в ученической шкурке, - делает глубокомысленный финальный вывод всегда практичная Ермолаша.
– Господа, Господа! Открытие!
– увы! Запоздалое, - с обычной зычностью трубит наша иерихонская труба, Шурка.
– Вот, поистине, век живи, век учись, и дураком умрешь. Так и мы: целехонький год просидели в этом классе, и ни одной-единой душе в голову не пришло, какими скрытыми сокровищами он снабжен. И по сие время не знали бы, не закатись мое кольцо под шкаф. Достать - никак, отодвинули эту желтую громаду, a за ней-то, голубушкой, дверь, и ключ торчит. Открыли, освидетельствовали - выход прямехонько на лестницу. Эх, кабы вовремя знать! Не пришлось бы Лизавете пыхтеть и дрожать за доской на двух стульях, не было бы крайности и нам, бедняжкам, трястись пред хладными взорами Антоши: нырнул между шкафом и дверью и как y Бога за пазухой. Вот обида! Надо хоть грядущим поколениям сообщить, когда-нибудь в страдную минуту добром нас, грешных, помянут. A все-таки обидно…