Первые коршуны
Шрифт:
— Терпеть, терпеть и терпеть, — произнес надтреснутым голосом чахоточный, преждевременно состарившийся горбатый Шевчик, и вслед затем послышался его короткий глухой кашель.
— На какой черт терпеть? Для кого терпеть?! — ответил гневно Щука.
— Потому что нет силы, — послышался унылый болезненный стон со стороны Шевчика, — против панов не устоишь.
Никто не ответил. Протянулось несколько томительных минут.
— Так жить нельзя! — произнес наконец каким-то гробовым голосом Данило Довбня, угрюмо опуская свой взгляд на каменные
— Нельзя! — отдалось, как мрачное эхо, в конце залы, и снова наступило молчание, мрачное и угрюмое.
Но вот с места поднялся старик Мачоха.
— Панотец Мачоха говорит… Слушайте, слушайте! — пронесся по зале тихий шепот, и все невольно понадвинулись вперед и обратили на него с надеждой глаза.
— Братья мои шановные, дети мои милые, — заговорил Мачоха, опираясь обеими руками на стол, — тяжко вам, а я должен сообщить вам еще горшую новость. Говорил вам брат наш Скиба, что ляхи нарочито донимают нас всякими поборами, чтобы вконец обессилить нас и водворить скорее повсюду унию, а я скажу вам, что они решили выбрать более короткий шлях. Хотят они одним взмахом покончить со святым нашим благочестием. Ох, дети мои! Не пустую чутку передаю я вам, недаром пугаю вас: ведомо мне стало, что требует сейм, чтоб униты отобрали у нас в Киеве не в долгом часе последние наши святыни — святую Софию, Печеры и Михайловский златоверхий монастырь.
При этих словах Мачохи все присутствующие как-то невольно всколыхнулись. Даже Скиба в ужасе отшатнулся. Слова Мачохи были для всех страшной новостью. Яростный вопль вырвался из груди всех присутствующих, и вдруг все преобразились. Эти измученные люди так бессильно, так покорно склонявшиеся только что под невыносимой тяжестью панских поборов, казалось, вдруг забыли все окружающее их море бедствий и слез: глаза всех гневно засверкали, горячие, возмущенные возгласы посыпались со всех сторон; даже вечно согнутые спины словно выпрямились от вспыхнувшего во всех душах негодования.
— Не дозволим! Не допустим! — раздались кругом яростные возгласы. — Пока стоит наше братство, не дождутся того ляхи никогда!
— Ох, дети мои, — произнес с глубоким вздохом Мачоха, — видно, и братству нашему не долго стоять: митрополит унитский требует, чтоб скасовали его, говорит, что иначе не сможет он утвердить в Киеве унии. Бдите, братия, и думайте, пока еще есть час: хотят отобрать от нас ляхи нашу единую опору, единую заслону и рассеять нас, как стадо без пастыря в темную, непроглядную ночь.
Голос Мачохи задрожал и оборвался; старец тяжело опустился на лаву и склонил голову на руки.
При этом стоне Мачохи вся зала пришла в движение. Все кругом заволновалось.
— Ну, этого не дождутся! — стукнул с силой кулаком по лаве Тимофей Гудзь.
— За церковь мы и умереть сумеем! — вскрикнул лихорадочно Костюкевич, подымаясь на лаве.
— Когда паны и владыки бросили родную церковь, так мы ее защитить сумеем и не дадим на поругание! — загремел сиплый, дрожащий от негодования голос Чертопхайла.
— Не отдавайте на поругание матку нашу, дети, не отдавайте, — заговорил старческим, прерывающимся от слез голосом столетний Рыбалка, с трудом приподымаясь на ногах и простирая к собранию дрожащие руки, — все можно терпеть, а поругания церкви нельзя, нельзя!.. Блаженны вы, когда будут гнать вас и всячески неправедно злословить на меня, радуйтесь и веселитесь… — Жалкое всхлипывание прервало слова старика, голова его бессильно затряслась, и он снова упал на свое место, поддерживаемый своими внуками.
Эти бессильные слезы столетнего старца наэлектризовали всю толпу.
— Не отдадим святынь наших! Не дозволим скасовать братства! — всколыхнулся кругом дружный крик.
— Как не позволим? Как не отдадим? — простонал с усилием горбатый Шевчик, приподымаясь на месте. — Что можем мы сделать? Вот отобрали у нас Выдубецкий. Придут латыняне и отберут еще и святую Софию, и Печеры… И все это мы будем видеть своими глазами и не сделаем ничего, потому что нет у нас силы бороться с панами.
— Так что же, по-твоему, делать? Отдать на поругание ляхам все свои святыни? — вскрикнул лихорадочно Костюкевич.
— Если раз пустим в свои храмы унитов, то не отберем их никогда назад, — произнес мрачно Данило Довбня.
— Господь спросит с нас, братья, если мы отдадим свою церковь на поруганье латынянам! — произнес строго Мачоха, подымая над головою руки.
С минуту все молчали, не зная, что предпринять. Но вот раздался воодушевленный крик Томилы Костюкевича:
— Жаловаться!!!
— Жаловаться! Жаловаться! — подхватили кругом голоса с радостью отысканного выхода.
— Жаловаться! — продолжал смело Костюкевич. — Мы также дети великой Речи Посполитой: а кто дает сыну своему камень, когда он попросит хлеба, и змею, когда он попросит рыбы?
Его воодушевленный голос подбодрил всю толпу.
— Так, так, справедливо! — закричал Щука. — Написать обо всех утисках и шкодах, которые терпим мы, пускай король учинит правый суд и рассудит нас с панами.
— Кому там жаловаться? На кого жаловаться? Королю на королят? — перебил его с горечью Довбня. — Да ведь все же это с их ведома и творится. А что как они в ответ на нашу жалобу присудят нам еще своими же руками передать все наши храмы унитам? Что тогда?
— Не заставят! — вскрикнул запальчиво Щука. — Мы уйдем тогда.
— Куда? — спросил снова скептическим тоном Довбня.
— Жен и детей оставим? — вставил другой.
— Зачем? С женами и детьми уйдем за Сулу, на вольные степи… в Московию…
— Не пустят нас, как кур, всех переловят! — махнул рукой Довбня.
— Как же отпустит панство своих рабочих! — закашлялся Шевчик.
— Дармо! Нечего и думать про то! — раздались кругом тихие замечания.
— Ну, так мы уйдем все на Запорожье! — вскрикнул с порывом молодой удали Щука и высоко поднялся на лаве.