Первый генералиссимус России
Шрифт:
— Это точно, батюшка-воевода — поддержал «приказную строку» Афанасий Строев, державший на Куре мельницу. — В половодье буйствует, удержу нет…
— Точно, точно, — гукнули и остальные. — Это летом он мал да тих, а в вешнюю разливную пору — зол да буйн бывает…
— Не велик коготок, да остер…
— Не велик зверь, да лапист…
Так, в разговорах о нраве Кура, перешли к Куровой башне, а от нее, держа путь в сторону Георгиевских ворот города, — к угловой Никитиской.
— Куровая — понятно, по Куру названа, — заметил воевода, обернувшись к сопровождавшим, — а вот Никитская?..
— Так то по церкви, —
— Бывает, — согласился воевода и направил стопы к этой башне.
Все последовали за ним. Были злы — не только днем не спали, но и не полдничали. Однако виду не показывали. Ибо скулить — себе вредить.
Никитская башня была не только самой высокой башней крепости — ее высота доходила до 4 саженей и одного локтя — но еще и въездной. В ней находились Никитские ворота. Они, конечно, были не чета вратам Пятницкой башни — и поуже, и пониже, — но и над ними, как и над Пятницкими, располагался киот со списком иконы «Знамения» — святой заступницы и оберегательницы града и края.
…Дома Семка во всех подробностях рассказал о случившихся с ним происшествиях сначала младшим братьям Гришке да Сашке и сестре Анюте, а потом и матери Евдокии Ивановне, или, по-уличному, Евдохе. Причем не один раз. Та поудивлялась, поохала, да и приступила к топке печки в неурочное время — греть воду и мыть Семку.
— Ох, беда! Ох, беда! — то и дело шептала матушка радостно.
И когда мыла худенькое тельце сына, и когда расчесывала его вихры, и когда, достав из сундука, штопала да подшивала какую-то одежонку. И все пыталась погладить его по макушке, только Семка увертывался. Не маленький ведь…
— Оно и верно: беда, но добрая пока, — покручивал усы родитель.
Он уже где-то отыскал и подлатал старые материнские постолы. Повертев их и так, и этак перед глазами, молвил тихо:
— Ничего… Послужат еще. Чай, не лапти же… Как думаете, — обращался он то к супруге, то к Семке — послужат еще?
— Тут и думать нечего, — торопливо ответствовала Евдокия, — послужат.
— Послужат, — солидно ответствовал и Семка.
Спал в эту ночь Семка тревожно, то и дело просыпаясь на печи среди безмятежно посапывающих братьев и прислушиваясь к ночным шорохам, исходившим откуда-то из-под печки. Там то ли мыши возились да шуршали, то ли самому дедушке домовому, как и Семке, не спалось. Вот он и ворочался с боку на бок да ворчал.
А вот воевода в эту ночь, набегавшись вверх-вниз по крепостным стенам Курска, накричавшись на нерадивцев, спал крепко. Без сновидений и метаний по постели, хотя духота стояла не менее той, что была прошедшей ночью.
Семка из-за того, что всю ночь вертелся да вскакивал, проснулся утром не с первыми и даже не со вторыми петухами. Как на грех, под утро сон его сморил. Проснувшись, соскочил с печки на полок-приступок и начал поспешно, снимая с себя старье, одеваться во все то, что мать еще с вечера заботливо приготовила.
Приготовленная одежонка лежала аккуратно сложенной в уголке полка на специальном поставце, некогда сооруженном отцом. Поэтому надевать ее было легко и приятно.
Братья и сестра, разметавшись по широкому печному ложу, дрыхли, как говорится, без задних ног.
«Спите, чумазые, — мысленно пожелал им сладких снов Семка. — Еще маленькие, чтобы рано вставать».
Спал и отец. У себя на полатях.
«И ты, тятя-кормилец, подремли еще, — пожалел родителя, — ныне есть, кому денежку в дом принести».
Матери на полатях не видать — значит, толчется у печи в закутке.
Изба у Фрола небольшая, но крепкая и светлая — стены стараниями Евдокии Ивановны выбелены меловой побелкой. Струганные доски потолка и полатей потемнели от времени и местами даже потрескались, но не рассохлись, подогнаны друг к дружке плотненько, без прорех. Так что мякина, толстым слоем насыпанная поверх досок потолка для сохранения тепла в зимнее время, не просыпалась. Совсем ни крошки. Выпирающая своим плоским, но жестким ребром над краями досок матица едва ли не посередине избы покоится на опоре — гладком дубовом столбе, опершемся комельком о глиняный пол.
Слева от входа, задом к нему стоит печь, нацелив зево устья на противоположную стену. Впрочем, от двери этого не видать, так как пространство между устьем печи и противоположной стеной отгорожено широкой холщовой занавеской — пологом. Правда, курчане, склонные к мягкому произношению, называют его полохом.
За пологом — закуток или бабий кут. Там, или в подпечье, или прислонившись к стене либо к самой печи, лежат и стоят ямки, чапля, кочерга, деревянная лопата для посадки хлеба. «Наипервейшее материно оружие», как любит шутить отец, когда бывает в хорошем расположении духа.
В закутке же находится мельничный жерновок, еще ступа с толкачом, полки с посудой, кувшинами и горшками. Там же — веники и голики, убранные подальше от человеческих глаз, гусиные крылышки для подметания загнетки, и многое другое, так необходимое в женском обиходе. Там же — пучки высушенных трав от хворей, сушеные ягоды в горшочках — для отвару. Да мало ли чего там… в бабьем куте имеется. Всего и не перечтешь…
Печной закуток — бабье царство. Мужчины туда, даже отцы семейства, не вхожи. А если и заглянут по неотложному делу — то на секунду. И назад. Правда, когда не учат уму-разуму своих суженых, тогда уж никакой бабий закут им не помеха. Не защитит, не спрячет…
Вдоль правой стены — сундук и лавки. Прикрыты цветными попонами-покрывалами. В сундуке, подальше от посторонних глаз, хранится самое ценное, что есть в семье: рушники, скатерки, обнова, надеваемая только по большим праздникам.
В святом углу, за вышитой крестиками занавеской, киот с темными от времени иконами и мерцающей язычком огонушка лампадкой. У этой же стены, сразу же рядом, дверь.
Печь у стрелецкого десятника топится по-белому, хотя у многих Фроловых сотоварищей-стрельцов — да что там стрельцов, у многих купцов малой и средней руки, не говоря уже о посадских мещанах, — печи топятся по-черному. И дым у них выходит наружу через волоковое окошко, отчего стены и потолки, вечно закопчены и засалены. Раздолье для тараканов и мух.