Пещера
Шрифт:
– Уйди-и!
Молодчик наконец-то прицелился. Из дула самострела – бродяга видел боковым зрением – тянулась теперь смертоносная прямая, и громила то задевал ее, то выходил снова, а потому молодчик нервничал и орал, но громила не любил играть в командные игры – ему хотелось собственноручно погрузить свой цеп в башку этого несговорчивого чужака, чтобы подтвердить свое право первым навалиться на двенадцатилетнюю девчонку, его спутницу…
Полушаг влево. Обманное движение.
И громила, купившись, тоже делает этот полушаг, и всем телом вмазываясь в линию, по которой сейчас пролетит
Выстрел. Плоскость, несомая цепом, распалась; громила удивленно открывал и закрывал рот. Из простреленного навылет плеча фонтанчиком била кровь.
Четвертый бросок.
Бродяга ударил поднимающегося лысого пяткой в подбородок. Упал и перекатился, пропуская новый толстухин дротик, вскочил, почти упираясь грудью в ствол разрядившегося самострела:
– Ну?!
Молодчик попытался ткнуть его стволом в живот, но вместо этого получил собственным прикладом в челюсть.
Толстуха молчала. У нее больше не было дротиков.
Махи всхлипывала на обочине. Она еще не успела пережить боль от падения – несколько секунд…
Он подобрал самострел и сунул за пояс крюк-кинжал. Протянул Махи руку:
– Пойдем.
Она прижалась к нему всем телом. Повисла на руках, беззвучно заплакала.
Ей было слишком страшно. Он мог ее понять).
Монтаж прошел спокойно и закончился часов в девять вечера; сегодня в Психологической драме шла комедия «Дебри». Еще сегодня днем Павла заглянула в последний театральный справочник: «Окончание спектакля – двадцать один ноль пять». Она понятия не имела, что даст ей это знание – но когда наконец закончился монтаж и она обнаружила себя стоящей у выхода из телецентра, и представила, что вот сейчас придется идти домой, а за каждым деревом, за каждым столбом ей будут мерещиться тени, и никому об этом не расскажешь, в особенности Стефане, а посоветоваться можно только с телефоном доверия, который сперва говорит приторно-мягким голосом, а потом отслеживает звонки…
А Тритана нет. Как раз сегодня она, Павла, совершенно ему не понадобилась…
Она постояла еще. А потом зашла в телефонную будку и набрала рабочий телефон Рамана Ковича.
– …Я не хотела бы умирать.
Тоненькая женская фигурка стояла на краю сцены, в белом круге прожектора; лицо казалось равнодушным, но глаза горели ярко и сильно, и голос, еде слышный, шелестящий, пронимал до мурашек по коже.
– Я не хотела бы умирать, но, в конце концов, последнее слово – ваше… Я стану перед Троном и расскажу… все, что знаю. Клянусь вам, мой лорд, я не утаю ни соломинки в волосах, ни капельки крови, скатившейся по вашей шее…
Шла «Девочка и вороны». Павла молчала, утонув в кресле, подтянув колени к подбородку; кое-что она только теперь сумела понять. Кое-что, оказывается, она неверно запомнила – приписала спектаклю какие-то свои подростковые смыслы…
Все-таки на сцене это было… куда сильнее. Но даже и сейчас, в телеверсии…
– Нет, мой лорд, я не хотела бы говорить ему о том, что сама лишила
Белый луч прожектора погас. Зашевелился в темноте зал – конец первого действия. Кто там, в зале? Может быть, восторженная школьница Нимробец?..
– Прервемся? – хрипловато спросил Кович. Павла кивнула из своего кресла, мельком глянула на часы – почти одиннадцать…
– Неплохой был спектакль, – проговорил Кович, глядя в гаснущий экран. – Жаль, что его… не сохранишь. То, что на пленке – тень…
– Просто снимали плохо, с одной точки, – отозвалась Павла меланхолично. – Оператор дурак… А телевидение вообще-то может сохранить, если только…
– Ни черта оно не может сохранить. Есть несохранимое…
Павла обиделась:
– Так все тогда несохранимое, человека вот тоже… состарится, не помогут ни фильмы, ни фотографии…
– Веселенькое у тебя настроение, – Кович поднялся, будто бы для того, чтобы пошире раскрыть окно, а на самом деле затем, чтобы лучше видеть Павлино лицо. – Видишь ли… Я не знаю, как твои психиатры, а я, как властитель душ, скажу тебе совершенно ответственно: ты не сумасшедшая. Даже и не надейся. С нервной системой у тебя все в порядке…
– Ну, если такие галлюцинации – всего лишь разновидность нормы… – Павла сдавленно хохотнула.
– А кто тебе сказал, что это галлюцинация?..
Павла молча выбралась из кресла. Поднялась; на щеках у нее горели красные пятна:
– Я ВИДЕЛА. В подробностях. Форма ногтей… на ногах!.. Браслет, вот этот! – она вскинула руку, поддергивая рукав. – А потом… Там, оказывается, болтается тряпка. И как они… полицейские… на меня смотрели… Мне померещилось, померещилось, помере…
Она оборвала себя. Подошла к стене, уткнулась лбом в обои.
– У меня тоже было, – сказал Кович шепотом. – Когда я… когда мы делали «Девочку». Так страшно… Звуки, шорохи, страх землетрясения, или вот проснусь завтра – а сын в кровати мертвый…
Сгорбленные плечи Павлы вздрогнули.
– Но то, что ты рассказываешь, Павла – это другое, – быстро сказал Кович. – Обычно людям так не мерещится.
Павла обернулась – красные сухие глаза уставились на собеседника требовательно и зло:
– Я ненормальная! Свихнулась… все из-за… – она осеклась.
Кович промолчал; Павле сделалось стыдно. Такими упреками разбрасываются либо в истерике, либо по скудоумию.
– Простите. Я не то хотела сказать.
Кович хмыкнул. Подошел к книжному шкафу, провел рукой по краю полки, с отвращением посмотрел на приставшую к пальцам пыль:
– Я, знаешь, как чувствовал, что ты сегодня объявишься… Вот, приготовил тебе «Первую ночь» Вечного Драматурга… Почитай, интересно… Только финал, мягко говоря, дурацкий.
Книжка лежала поверх прочих – маленького формата, в темном переплете с золотым тиснением. «В. Скрой, пьесы».
– Спасибо, – сказала Павла механически.
Кович уселся на подоконник. Как он любит эту мальчишескую позу – немолодой, некрасивый, жесткий человек…
– У нас уже нет времени… посмотреть второй акт? – спросила Павла устало. Вернее, не спросила даже. Констатировала.