Пещера
Шрифт:
– При чем тут я?! – шепотом выкрикнула Павла. – Я же не собираюсь… – она запнулась, на мгновение лишившись речи. – Ты что… Послушай, я тебе ДЛЯ ЭТОГО нужна?!
Зеленые глаза Тритана оказались совсем близко от ее лица. Больные. Напряженные.
– Только… Павла. Я понимаю, я… Но ОТ ТАКИХ подозрений… ну не надо, пожалуйста!!
Он отвернулся. И его руки, ставшие вдруг холодными и мертвыми, соскользнули с ее голых плеч.
– Прости, – сказала она шепотом.
– Я часто врал тебе, Павла. Эти тесты… иногда просто требуют лжи. Но даже
Теперь он сидел на постели; склоняющееся солнце, отыскавшее щелку в закрытых шторах, белой полоской лежало на его голой шее. Как галстук. Или как лезвие.
– Видишь ли, Павла… Я не очень… искренний человек. Такая у меня… работа. Но я хочу, чтобы ты знала… эту правду. Обо мне. Веришь?
Павла вздохнула. Натянула одеяло до самых глаз.
– Веришь, Павла?
– Верю…
Тритан помедлил:
– Скажи еще.
– Верю…
Он умиротворенно улыбнулся. Светло, как прощенный, ненаказанный мальчишка.
Он знал, что сегодня снова не придется убивать. На много переходов вокруг Пещера была пуста – только запах мха и влаги, только гнезда насекомых, только мерцающие пятна лишайников и колонны сталагмитов; он шел. Он тек, переливался из коридора в коридор, и, кажется, светлый узор лишайников гас, оказавшись в пределах его досягаемости, и, кажется, кружащиеся под потолком жуки прятались при его приближении, и замирала струящаяся в щелях вода…
Даже в полной темноте он был еще темнее. Черная дыра, неуловимая бесформенная тень с угольками прищуренных глаз. Даже клыки его, вечно обнаженные, не отсвечивали в темноте – черные… Ужас Пещеры, он находил удовольствие в самом своем неторопливом шествии.
Ветер, приползший из дальних переходов, доносил до него обрывки запахов. Пахло теплым, кровью и шерстью – но так слабо и так далеко, что он не стал сворачивать с пути. Он просто нес себя через полутьму; ритмичное движение, чередование коридоров, черные пасти залов, прикосновение ветра к жестким бокам… Прикосновения камня к подушечкам мощных лап, ступающих расслабленно, почти изящно…
А потом из глубин Пещеры явилось… нет, это был не запах. Это было разлитое в воздухе, осязаемое, скверное предчувствие; он, не имевших равных по силе врагов, не знающий слабости и страха – он оборвал торжественное шествие.
Пещера молчала. На много переходов вокруг не водилось другой жизни, кроме жуков и червей; не знавший прежде колебаний, черный зверь остановился в нерешительности.
То, что находилось рядом, впереди, в темноте огромного зала – ЭТО не принадлежало Пещере. И потому не могло считаться живым. Никогда прежде сердце саага не позволяло себе столь нервного, сбивчивого ритма; ритм этот не был бешеным ритмом преследования, когда, загоняя некую быстроногую тварь, охотник захлебывается жадной слюной азарта.
Это была лихорадка страха.
Впервые в жизни
Он знал, что не пересилит себя. Не свернет за угол, не станет в преддверии огромного темного зала, не посмотрит в глаза ТОМУ, что возникло ниоткуда и исчезнет в никуда; он понимал, что никогда больше не будет знать покоя. Пещера перестала быть его охотничьим угодьем; однажды ощутив себя жертвой, он потерял свой прежний, незыблемый мир.
Еще мгновение – и черный зверь попятился, повинуясь новому для себя инстинкту – инстинкту самосохранения, причем самосохранения немедленного, лихорадочного, пока не поздно; еще мгновение – и ТОТ, что прятался за поворотом, за нагромождением камней, сделал шаг вперед.
Сааг присел. Распластался по земле, по камню, по ковру сухого мха, прижался к тверди брюхом, готовый заскулить, готовый закричать, моля о пощаде…
Потому что ТОТ был невозможен и невероятен, но ТОТ – был.
Он вдвое уступал саагу размерами и лишен был когтей и клыков. Он не казался мощным – но он стоял на двух ногах; он был всевластен, об этом говорили холодные незвериные глаза, он мог убивать одним взглядом, и сааг прижимался к камню все судорожнее, желая сжаться в песчинку и утонуть в расщелине пола.
Чудовище, каких не бывает в Пещере. Какие приходят редко и страшно – убивать…
Сааг лежал, втиснувшись в измочаленный мох. Глаза чудовища смотрели в его собственные глаза; пытка продолжалась столько, сколько времени понадобиться тощей капле, чтобы собрать себя воедино и сорваться с острия сталактита.
А потом все кончилось.
Чудовище отступило. Ушло, скрылось в развалах, оставляя после себя липкий ужас – а потом и ужас пропал, и ветер снова был чист, ветер пах сыростью и отдаленной бродячей кровью.
Глава пятая
Утро воскресенья она провела, не поднимаясь с дивана; на нее напала странная хворь, и, преодолевая нервный озноб и слабость, она куталась в одеяло и бездумно листала подвернувшиеся под руку книжки.
За «Первую ночь» Скроя пришлось браться трижды. Павла никак не могла себя заставить, пьеса казалась затянутой и нудной; на третий раз, собравшись с духом, Павла поклялась себе, что хоть формально, хоть для приличия, но до финала все же надо дочитать.
Ее озноб усилился. Добравшись до второго акта, она уже не могла оторваться; Вечный Драматург, вернее, то самый подмастерье, юный Скрой, который потом станет Вечным – поймал ее, втянул вовнутрь; Павле казалось, что она слышит скрип грубых деревянных дверей, лязг металла и запах дымящих очагов.
Она слишком хорошо понимала чувства юной героини. Чувства и, так сказать, ощущения; Первой ночи предшествовали долгие мытарства, потом смертельная схватка отца жениха с братом невесты, потом траур, потом королевский указ, потом свадьба, длинная и пышная, на целый акт, с пылающими факелами и головоломными интригами…